— Ты куда? — приподнялся Курбатов.
— В одной деревне з гитлеровцами ночевали, а не познаемылись. Некультурно.
— Что задумал?
— Паду поздоровкаюсь.
— Да ты сдурел!
— Повный порядок будет. Вы, товарищ лейтенант, меня тутечки чекайте. Я зараз повернусь.
Курбатов не стал спорить. Действительно было обидно по-заячьи бежать от гитлеровцев, которые сами драпают от наших войск.
— Только осторожней, Петро. Не рискуй зря.
— Все в ажуре будэ.
Запихнув гранаты за пазуху, Очерет канул в ночную снежную кутерьму. Курбатов на всякий случай проверил автомат, лег на правый бок — так меньше болела нога, натянул на плечи Степкин тулуп. Под голыми, повизгивающими от мороза вербами было вроде тише. Конек стоял опустив голову, и колючий снег путался в гриве, ветер пучил хвост.
Очерет задворками темных изб — таких темных, что даже не верилось, что в них живут люди, — пробрался к зданию в центре деревни, безошибочно определив, что это и есть школа. Она стояла тоже темная, и лишь когда он подполз поближе, то заметил, что в двух окнах сквозь маскировку узенькими полосками пробивается неяркий грязноватый свет. На крыльце харкал, сморкался и деревянно, как протезами, стучал обмерзшими сапогами часовой.
По глубокому нетронутому снегу Очерет подполз к крайнему окну. За темными стеклами слышался глухой говор, вроде даже играла музыка. И Очерету до зубовного скрежета, до лютого матерного озлобления стало обидно, что он, русский человек, в своей собственной родной Советской стране вынужден, как дикий зверь, ползать в снегу среди ночи, голодный, замерзший, уставший, в то время как невесть откуда нагрянувшие иноземные поганцы сидят в тепле, балабонят на своем языке, жрут бутерброды из ворованного сала, хлещут шнапс, да еще ублажаются музыкой.
— Гады!
Сорванный с земли душащей ненавистью, Очерет что было силы швырнул гранату в окно и ничком упал в сугроб.
— Вот вам бутер в рот, бодай бы вас пранци съели!
Из окна, нарушая правила светомаскировки, вырвался, словно там его держали на привязи, ярый сноп света. Грохот — веселый и гулкий — пронесся над головной Очерета. Школа разом ожила, распахнулись двери, и в их освещенном проеме забился живой сгусток тел. Очерет вскочил на ноги и швырнул вторую гранату прямо в орущий и копошащийся клубок и метнулся за угол школы. Раздался еще один взрыв — попал в самый раз! За спиной полыхнула беспорядочная винтовочная пальба.
Очерет не стал ждать, пока гитлеровцы очухаются. Пересек темный, по пояс в снегу застывший школьный сад, перемахнул через забор и бросился к вербам. Бравый конек встретил Очерета легким ржанием, — видно, одобрял его действия. Очерет плюхнулся в сани. Курбатов стегнул конька кнутом по гнедому гладкому крупу. Конек рванулся и, бросая в сани комья смерзшегося снега, вынес розвальни на шоссе.
Деревня, еще минуту назад мирно спавшая, теперь гремела автоматными и винтовочными выстрелами, пулеметными очередями. В небо врезались ракеты. Над школой в багровом подсвете пожара метался дым, смешанный со снегом.
Конек и вправду оказался добрый. Легкие розвальни, как на воздушных подушках, перемахивали через сугробы. Курбатов опустил вожжи, надеясь на чутье конька: авось не собьется с дороги! А над деревней вставало языческое зарево, все ожесточенней распалялась стрельба.
— Развоевались хрицы, — передохнув, не без удовольствия заметил Очерет.
— Своя своих не познаша.
— От страха и батька ридного не пизнаешь. У нас на Украини так кажуть: бий своих, шоб чужи боялысь!
Старостин конек явно не жалел, что потерял прежнего хозяина: шел весело, споро, без кнута. Понимал, что к чему!
Ночь.
Пурга.
Фронтовая дорога.
Неужели все это было и в моей жизни? Неужели была черная ночь, должно быть, самая длинная в году, слепящая пурга, конский вздыбленный ветром хвост, смерзшийся снег, бьющий из-под копыт, летящая во тьму дорога?
Неужели была война!
6. Хочу сына
Плавает в купе под потолком синяя ночная лампочка. Лихо похрапывают на верхних полках Василий Самаркин и Федор Волобуев. Им что! Поужинали в вагон-ресторане, толкнули по двести и теперь дают дрозда под ублаготворяющий стук колес, и нет им никакого дела до того, какая станция одиноким ночным фонарем заглянет в вагонное окно: Можайск ли, Вязьма или, скажем, Дурово. Какая разница! Алла верды, господь с тобою — как в старой песне поется. В Бресте разбудят.
Спит и Екатерина Михайловна Курбатова. Долго пугливый железнодорожный сон не шел к ней. Долго память перебирала мертвые страницы прошлого.