А вот здесь, при третьем рождении, от отца никуда не спрячешься. Вот он – мир. Во всей его красоте и непреложности, во всей его любви и справедливости.
И в определенном смысле мы можем сказать, что вот тогда, когда есть мать и есть отец, возможно единство, полнота этих двух планов бытия и смысла, ибо бытие – это все-таки материнская власть, а смысл – это отцовская мера. И тот, в ком нет отцовского начала, не умеет ни остановить себя сам, ни организовать себя сам, ни действовать из самопобуждения, то есть у него никакого «сам» и быть не может. Ни в первом рождении, ни во втором, ни в третьем. Ибо «сам» всегда имеет границы себя, «сам» – это значит «отграниченный». И отграниченный, как мы говорили, изнутри.
Это граница не как препятствие, поставленное другими, а как отграниченность, определенная самим собой. То есть знанием себя в строгом смысле слова. Спроси у любого духовного искателя: «Ты хочешь третьего рождения?» Конечно, он скажет: «Хочу».
Как «трижды герой» – «трижды рожденный». Но если ему объяснить, показать реальность, ожидающую его, если проанализировать его отношения с его собственным первым отцом, сказать, что его ждет еще более суровый, добиться любви которого во много раз труднее и во много раз больше труда надо к этому приложить, захочет ли он третьего рождения? Еще с первым-то не все ясно.
Мир отца спросит с каждого: что ты сделал с матерью своей, с природой, какой ценой бытию ты достался? И чего-то ты так долго не рождался, а сидел в утробе? И почему ты обидел любимую мою? И надо будет отвечать, и объяснять, и понимать, и выслушивать наставления отцовские, и учиться уму-разуму, и становиться самим собой, и ставить свою подпись под деяниями своими.
Поэтому знать, копить знания приятно, увлекательно для многих, престижно, а вот становиться мудрым не хочется. В определенном смысле можно сказать, что человек, не родившийся из социальной утробы, – безотцовщина, ибо не знает он отца своего. И когда слышит в утробе о нем, ощущает через мать, то ничего, кроме страха, не испытывает. И вместо того чтобы через любовь матери к отцу начать учиться любить отца так, как она его любит, начинает ревновать его к матери и пытается отбить мать у отца.
Казалось бы, аллегория в духе Фромма, но разве то, что мы делаем с природой, разве то, что мы пытаемся доказать как неизбежность во взаимоотношениях с природой, это не есть попытка отбить мать у отца, отнять природу у мира, лишить ее этой любви? Да, каждый человек потенциально от Бога, но не для утешения это сказано, а для ответственности каждого за свою потенциальность, личной ответственности, ибо это отцовский наказ, а не материнский завет.
И тот, кто ничего не делает, никаких личных усилий для реализации этой потенциальности не прилагает, – как может рассчитывать на отцовскую любовь, как может рассчитывать на то, что ничем не повредит матери? Как он может рассчитывать на любовь, если ни через материнскую любовь к отцу, ни через любовь отца к матери он не проходит, не прикасается, он только слепо, неистово и агрессивно пытается все это разрушить, ибо эта любовь – упрек ему, а не радость?
Но «впрочем не Моя воля, но Твоя да будет», – сказал Иисус Отцу своему. И когда мы говорим: поставить Закон над собой, Закон, избранный тобой по любви, – это ведь тоже шаг к Отцу. И когда мы говорим, что граница всякой технологии, всякого знания, всякой методики – любовь, это ведь тоже шаг к Отцу, ибо Отец полагает границы. Материнская любовь, как известно, границ не имеет и не должна их иметь, если она материнская.
И когда мы оправдываем человека, предающего мать свою и отца своего, не себя ли мы оправдываем? И не про это ли сказано – увидь сначала бревно в своем глазу, а потом соринку в глазу ближнего? Когда мы говорим о смерти Духа, о разрушении духовности, не о том ли мы говорим, что забыты завет матери своей и наказ отца своего? И в этом тоже источник патологий обыденной жизни. В потере отцовского и материнского начала, в потере соотношения потребления и производства. Это – великая мысль Флоренского о двух правдах: правде бытия и правде смысла.
Вспомните древнюю мысль: «Из двух вы станете одним». Я бы поставил вопросительный знак и спросил у себя и у вас: «Когда из двух мы станем одним?» И вот когда станем, тогда сможем считать себя взрослыми людьми. И тогда сможем по мере сил очищать жизнь свою от той патологии, о которой мы говорили, в разных ее проявлениях.
Есть, конечно, еще одно старое изречение: «Умножая знание, умножаешь печаль». Конечно, это очень трудно и непривычно – находиться в постоянном душевном напряжении, в постоянной душевной работе. Это стихи хорошо читать: «Душа обязана трудиться и день и ночь, и день и ночь!» Тут три-четыре дня, и то уже, знаете, хочется уколоться и забыться, музыку погромче включить, выпить чего-нибудь покрепче, уехать куда-нибудь подальше.
Труд души мучителен до тех пор, пока душа не знает любви. Труд души мучителен, мучительно осознавание, ибо осознавание, точнее говоря, одушевление мыслей, смысла, порождение смысла – это есть труд души, душевный труд, а не интеллектуальный. И он мучителен, но без него душа не узнает любви. Без него, кроме волнений тела и некоторого возбуждения мысли под общим названием «влюбленность», ничего другого не откроется перед вами.
Конечно, хотелось бы сразу – в полет. Безусловно, хотелось бы, как когда-то, когда без труда это было. У Цветаевой есть замечательные строчки: «Не возьмешь мою душу живу, не дающуюся, как пух». Понимаете, никуда не уйти от завета древних, замечательно выраженного Константином Сергеевичем Станиславским: «Трудное сделать привычным, привычное – легким, легкое – красивым». И так обрести «душу живу, не дающуюся, как пух». А хочется, как в детстве: к мамке припал и полетел. Это хорошо, ежели ты готов из-за этого «хочется» трудиться, творить.
Чем работа в обыденном смысле этого слова отличается от слова «работа» для меня? Когда я хочу так, что во имя этого готов трудиться, тогда получается творческая работа. Трудиться во имя «хочу»…