Днем и ночью пылал крематорий. Еще одну партию «загазовали». Вот такое родилось страшное слово – «загазовать».
Оставшихся разместили в бараках до очередного «отбора».
По соседству с нашим блоком был женский барак. Иногда из него выходили истощенные стриженые женщины, вывешивали для просушки кое-как выстиранное белье.
Кусок тряпки – пеленка. Рядом тряпка – рубашонка. Детские штанишки из какой-то рвани…
Но вот пригрело весеннее солнце, и из барака выползли дети. Молчаливые, испуганные. Ноги-спички. Шея-спичка. Круглый в струпьях шар-голова. И глаза – большие недоумевающие.
Мы спешно стали собирать для них – кто что может. Ломтики хлеба. Крошечные кубики маргарина. Шарфы, шерстяные носки. Кто-то пожертвовал совсем неплохие брюки. Кто-то смастерил из тряпья и куска брезента – потешную куклу.
Можно написать еще одну «Одиссею» про то, как удалось все это передать детям…
Ясным солнечным днем они появились возле барака.
С ними была наша кукла. Дети были разных национальностей и возрастов. Не все понимали друг друга. Но играли. Усевшись, передавали куклу по кругу и что-то лопотали. Сначала тихонько, а потом все громче. Словом – разыгрались. Вдруг кому-то из детей постарше надоела игра, и кукла полетела в сторону. Какой-то малыш, совсем как дома, заплакал и побежал за куклой.
Негромко щелкнул выстрел. Из барака вырвался страшный крик женщины. Стайка детей мигом исчезла в черной пасти барака. А малыш с тряпичной куклой в руке остался лежать на асфальте.
Мы все это видели. Понимаешь?
Короткое детское счастье… Утлой скорлупой качалось оно в этом море страданий. И утонуло…
Это не все.
Прошло несколько месяцев. Многие жильцы бараков исчезли. Дорога была одна – в газовую камеру. А мы еще жили.
В теплые дни дети стали опять появляться у барака. Но теперь они жались к его стене. Кажется, они научились понимать друг друга. И вообще они понимали слишком много для своего возраста.
Мы смотрели на них через окна. Мало помогали им наши скудные пожертвования. Ребра – хоть пересчитывай. Вздувшиеся животы…
Дети иногда играли. Странная это была игра. Слабые они неловко прыгали по очереди на одной ноге и, что-то выкрикивая, подбрасывали и ловили камешки.
Лучше бы я тогда не прислушивался. Девочка в черном подбрасывала желтый камешек, ловила его и напевала на мотив детской считалки: «За-га-зу-ют или нет За-га-зу-ют или нет…»
Вот так играли дети.
СОЛНЦЕ. МАТЬ. СМЕРТЬ.
…И белые встают над горем облака… Такие белые, что даже голубые.
(У К. Паустовского)Это был обыкновенный весенний день. На деревьях лопались почки, и земля уже не казалась такой серой, и небо было синее-синее – потому, что светило солнце. Жаркое-жаркое желтое солнце. На него так хорошо было смотреть… Оно врывалось в глаза своими лучиками, и глаза начинали улыбаться. На него так хорошо было смотреть…
А на земле стояли люди. Они стояли длинной цепочкой, худые и грязные. Сотни людей стояли в очереди за своим черным куском смерти. Они ничего больше не могли получить на этой земле – они были в концлагере. Сотни людей умирали, каждый по-своему, а солнце каждую смерть освещало одинаково. Оно светило все жарче, небо от него делалось синее, и от этого было еще тяжелее умирать.
Люди молчали. Это молчание, стонущее, громкое, билось в сжатых кулаках людей, умирающих весной, когда небо бывает такое синее, и солнце, желтое и жаркое, скользит по лицу, по глазам, которым скоро ничего уже не доведется увидеть…
Люди молчали. Они уже не могли смеяться смерти в лицо, как им хотелось когда-то.
Их смех постарел в этом лагере, и они не хотели, чтобы, надтреснутый и несмелый, он радовал смерть.
А смех все же раздался.
У самого края ямы, в которую падали мертвые, женщина держала на руках малыша и тихонько, пряча слезы в уголках запавших глаз, щекотала его. Ребенок смеялся звонко, весело, его высоко-высоко подняли, чтобы перед смертью он увидел только это сияющее синевой, улыбающееся небо, и солнце, и верхушки деревьев. Он смеялся за всех, этот малыш. И весь лагерь сумел перед смертью увидеть и небо, и солнце, и деревья. И запомнить. На всю смерть. Навсегда.
Навсегда – смех ребенка.
Навсегда – руки женщины, высоко и нежно державшей его маленькое тельце, руки женщины, которая больше всех и лучше всех на свете любила жизнь, и потому простила ей старость и победила смерть.
СМЕЮЩАЯСЯ СМЕРТЬ
Нельзя, чтобы дитя мучилось.
Ф. ДостоевскийI
Одетые в полосатое маленькие узники облепили груду камней и молотками дробили их. Осеннее небо в этот день щадило «рабочую команду» подростков: было безветренно и сухо. Зато пыль набивалась в рот, оседала на ресницах и первом пушке над губой, серой тенью окутывала ноздри.
Тридцать мальчиков. Тридцать номеров. Тридцать молотков.
Работали молча. Лишь иногда в стук металла о камень вплетался надсадный кашель или глухой стон.
Мальчики особым чутьем угадывали приближение эсэсовца Штумпе. Рослый, с неторопливой походкой, Штумпе издали казался добродушным увальнем. Не то вблизи. Густые брови нависали над глубоко запавшими колючими глазами. На ничем не приметном лице часто играло подобие улыбки.
Штумпе появлялся неожиданно. Широко расставив ноги, он останавливался возле мальчиков, вслушивался в ритм работы (в эти минуты старались изо всех сил) и с удовлетворением повторял вслед за молотками: «Цак-цак! Цак-цак! Цак-цак!» Изрыгнув затем порцию отборной ругани, он уходил.
Не часто налеты «Цак-цак» кончались благополучно. Стоило обессиленной руке выпустить молоток, как Штумпе вытаскивал «виновника» и хлестал плеткой. Окровавленную жертву Штумпе швырял на камни и, постукивая плеткой по голенищу, ждал, пока избитый займет свое место и примется за работу. Тогда Штумпе начинал смеяться. Смеялся он с присвистом и при этом похлопывал себя по ляжкам.
Его смех взрывался и после выстрела, обрывавшего жизнь «саботажника»…
Однажды Фроимка из команды мальчиков-каменотесов сказал: «Смерть смеется!». Кличка «Смеющаяся смерть» прилипла к Штумпе.
***
…Два-три раза в день взрослые привозили в каменоломню тачку, нагружали ее щебенкой и увозили на дорогу. Там команда «лошадок» трамбовала ее тяжелым катком. Среди «лошадок» был Миша – друг Фроимки, вожак всей команды, насчитывающей шестьдесят подростков.
Когда после отбоя барак погружался в темноту, Миша вспоминал советские кинофильмы. Чаще всего просили его пересказать «Мы из Кронштадта». Миша рассказывал и каждый раз загорался, когда доходил до того места, где ведут на расстрел красных моряков и юнгу. Увлекаясь, он придавал белогвардейцам облик эсэсовцев, которых мальчики видели ежедневно, и многое у него выходило совсем не так как в картине.
– Будем, как те из Кронштадта! – закончил однажды свой рассказ Миша.
– Будем! Будем! – как клятву повторили за ним товарищи.
Появились обрывки бумаги. Откуда – никто точно сказать не мог. Может быть, их передали взрослые, когда приходили за щебнем? Не раз ведь находили ребята на дне тачки и кое-что съедобное…
А карандаш? Но Миша только улыбался и помалкивал о том, как удалось раздобыть карандаш. Пригодились способности Фроимки. Он рисовал на квадратиках бумаги щит с буквами «М и К» («Мы из Кронштадта») и звездочку. Рано утром Миша раздал товарищам эти квадратики. Делал он это так, как в киножурналах Михаил Иванович Калинин, когда вручал ордена. Решили квадратики с буквами «М и К» хранить под «винкелем»[4].