Девять лет живя подле грубого, развратного, нелюбимого мужа, за которого она пошла против воли, повинуясь деспотической власти отца,— она хоронила на дне души каждый живой порыв, каждую грезу, каждое чувство и желание, самое естественное и законное, и ей казалось уже, что она начинает привыкать к этой тупой, исключительно внешней жизни; что апатическим равнодушием заменились все требования ума, все стремления духа; что она уже неспособна никого любить, кроме детей своих… Даже в любви к ним являлось у ней сомнение… Но вот таившееся под золой мнимого равнодушия пламя вспыхнуло… вспыхнуло ярко, широко, неудержимо и разлилось по всему существу молодой женщины.
Сеть шпионства окружила Костина и Анну Михайловну. Ей нельзя было сделать из дому шага, чтобы за ней не следили несколько глаз; и в числе этих глаз всегда находились зеленые, кошачьи глаза Дарьи Андреевны. Девочка, ходившая за Анной Михайловной и преданная ей, предупредила свою барыню, что за ней следят и что Матрена Карповна что-то все шепчется с Дарьей Андреевной. При этой вести как будто кто молотом ударил в сердце Анны Михайловны.
Она при первом же свидании с Костиным передала ему это по-французски, чтобы не могли понять ее аргусы, стоявшие у всех дверей.
— Они, верно, передают моему мужу каждое слово наше,— сказала она,— и, может быть, уж бог знает, что насказали ему… Я знаю их… Они ни перед чем не остановятся, чтобы погубить меня. Надо видеться реже,— прибавила она задумчиво.
— Зачем? — отвечал Костин.— Будем всегда говорить по-французски… Они не поймут.
Анна Михайловна помолчала с минуту и потом решительно произнесла:
— Будь что будет!
Сыщики немедленно уведомили Никанора Андреича, что учитель с Анной Михайловной постоянно начали объясняться по-французски и что это, верно, недаром.
Никанор Андреич, горевший нетерпением застать учителя на коленях перед женой своей или в какой-нибудь другой сентиментальной позе и видя, что подсматриванье и подслушиванье не ведут ни к какому положительному результату, сделался очень суров и стал еще грубее обращаться с женой. Раз даже, подпивши в трианоне и застав ее еще за чтением, не удержался, чтоб не намекнуть, что ему известна любовь ее к учителю; и прибавил, что ей несдобровать.
Анна Михайловна вспыхнула и хотела ему отвечать, но он, не дождавшись ее ответа, вышел из комнаты и отправился спать.
— Я угадала,— сказала Анна Михайловна на другой день Костину.— Мужу донесли на меня. Он уже вчера попрекнул меня моими отношениями к вам.
— Анна Михайловна,— отвечал Костин,— если для вашего спокойствия нужно, чтобы я уехал — скажите одно слово… Я не буду ждать отказа вашего мужа…
— Нет, нет, ради бога, Виктор Иваныч, не уезжайте… Разве мы можем в чем-нибудь упрекнуть себя? Пусть со мной делают, что хотят… но, по крайней мере, при вас из детей моих не выйдут Ванечки…
Слезы показались на глазах ее.
— Пока вы сами с ними, этого не может быть,— возразил ей Костин.
— Если б вы знали,— продолжала она,— как сжимается мое сердце, когда я гляжу на этих детей… Какая их будущность? Что ждет их? Мне не прожить долго, я это знаю… А без меня, страшно подумать… Эта женщина будет тиранить их, бить…
Голос Анны Михайловны прервался от слез.
— Полноте, полноте, что за мысли… Вы слишком молоды, чтобы думать о смерти.
Тронутый Костин не знал, как утешить ее; он понимал, что все, чего она так боится, к несчастью, слишком возможно.
— Нет, Костин, эти люди убьют меня… Говорю вам, что я это чувствую… Если вы снова будете в Петербурге и моего Петю увезут туда, вспомните о нем, навестите его когда-нибудь. Его некому приласкать, приголубить.
— Вам грешно и говорить мне об этом… Или вы не верите, что я предан вам бесконечно, предан навеки, что, как бы далеко от вас ни бросила меня судьба, преданность моя останется та же? Подле вас я знал единственные светлые дни… и пока жив, буду вам за них благодарен. Какой бы труд, какая бы тяжелая, неравная борьба ни выпала мне на долю, я буду думать, что вы смотрите на меня, ободряете меня доброй улыбкой, теплым дружеским словом,— и в этой думе о вас найду силу и мужество…