В то время как маэстро Абрагам вел таким образом свой рассказ, Крейслер вскочил, зашагал взад-вперед по комнате, размахивая руками, и наконец воскликнул в полнейшем восторге: «Да, это красиво, это великолепно, по этому я узнаю моего маэстро Абрагама, ведь у нас с ним одно сердце и единая душа!»
– О, – сказал маэстро Абрагам, – да, я знаю это: тебе по душе все самое дикое, самое ужасное, и все-таки я забыл о том, что тебя всецело сделало бы игралищем адских сил. Я велел настроить эолову арфу, которую, как ты знаешь, образуют струны, натянутые над большим бассейном. Я велел их натянуть посильнее, дабы буря, как недурной исполнитель, с изяществом помузицировала на них. В реве урагана, в раскатах грома устрашающе звучали аккорды исполинского органа. Все быстрее и быстрее чередовались звуки, и можно было бы, пожалуй, прослушать балет фурий, балет необыкновенно величественный. Подобного рода балеты не часто ставятся в полотняных театральных кулисах. – Ну что ж! – за полчаса все прошло. Луна вышла из-за туч. Ночной ветер гудел, утешая, сквозь ветви испуганного леса и осушал слезы темных ветвей. А между тем время от времени раздавались стенания эоловой арфы, подобно отдаленному и приглушенному перезвону колоколов. Ты, мой Иоганнес, заполнил всю мою душу, заполнил настолько, что мне подумалось, что ты вот-вот встанешь передо мной, воспрянешь над могильным холмом утраченных упований, невоплотившихся мечтаний, несбывшихся грез – и упадешь мне на грудь. И вот теперь – в ночной тиши – я понял и постиг наконец, что́ за игру я затеял, когда изо всех сил пытался разорвать узел, стянутый сумрачным роком, я захотел его разорвать, захотел как бы вырваться из собственной груди и – став чуждым себе, как бы в ином образе – наброситься на себя же. И притом я весь сотрясался от леденящего ужаса, но кто вселил в меня этот ужас, если не я сам? Множество блуждающих огней плясало и прыгало по всему парку, но это были попросту всего лишь челядинцы с фонарями, искавшие и собиравшие утерянные при поспешном бегстве шляпы, парики, кошельки для волос, шпаги, туфли, шали. Я поскорее убрался прочь. Посреди большого моста перед въездом в наш город я остановился и еще раз оглянулся на парк: залитый магическим сиянием луны, он высился подобно волшебному саду, в котором уже завели свою веселую игру резвые и проворные эльфы. И вдруг я услышал тоненький протяжный писк, в моих ушах зазвучало нечто похожее на крик новорожденного. Я предположил, что кто-то совершил злодеяние, склонился низко над перилами – и обнаружил в ярком лунном свете котенка, который изо всех сил цеплялся за столб, дабы избежать верной гибели. Должно быть, кто-то утопил здесь кошачий выводок, но один зверек ухитрился выкарабкаться. «Ну что ж, – подумал я, – хоть это и не дитя человеческое, а всего лишь несчастное животное, которое умоляет тебя спасти его, ты обязан его спасти».
– О ты, чувствительный Юст! – смеясь вскричал Крейслер. – Скажи, где твоя Тельгейм?
– Позволь, – продолжал маэстро, – позволь, мой Иоганнес, с Юстом ты меня едва ли вправе сравнивать. Я перегостил самого чувствительного Юста. Ибо он спас пуделя, животное, которое каждый охотно терпит около себя, от которого ожидают также приятных услуг – скажем, поноски, – пудель приносит перчатки, кисет и трубку и прочее, а я спас кота, зверька, который многих выводит из себя, которого принято считать коварным предателем, далеким от сладостных и благодетельных чувств, нисколько не способным к сердечной дружбе, вот ведь какие скверные качества приписывают ему! Говорят, что кошки никогда совсем не отказываются от враждебности к человеку, и, стало быть, я спас кота из чистейшего самоотверженного человеколюбия. Я перелез через перила, не без некоторой опасности спустился к самой воде, схватил жалобно мяукавшего котенка, вытащил его наверх и сунул в карман. Придя домой, я поспешно разделся и упал, усталый и обессиленный, как был – на постель. Однако едва я заснул, как меня разбудили жалостный писк и повизгивание, которые, как мне почему-то показалось, доносились из платяного шкафа. Оказывается, позабыв о котенке, я оставил его в кармане сюртука. Итак, я освободил зверька из его темницы, за что он меня так исцарапал, что вся моя рука оказалась в крови. Я уже собирался было вышвырнуть кота в окошко, но вскоре, однако, одумался и устыдился своей мелочности и глупости, своей мстительности, обращенной – добро еще на человека, а то ведь на неразумную тварь. Одним словом, я со всем тщанием и старанием воспитал и вырастил этого кота. Это умнейшее, учтивейшее, остроумнейшее животное среди всех своих сородичей, думается, что ему недостает разве что утонченного воспитания, известного лоска, которые ты, дорогой мой Иоганнес, конечно же, без особого труда сможешь ему дать. Ты сможешь привить ему эти качества и поймешь, почему я намерен передать тебе вскорости кота Мурра, ибо именно так я назвал его. Невзирая на то что Мурр в настоящее время, как выражаются юристы, еще не homo sui juris[9], я все же спросил у него согласия – то есть желает ли он поступить к тебе в услужение. Он вполне согласен, и его весьма устраивает эта перспектива.