Сама того не осознавая, она вытряхнула передо мной все прочие личные дела — и как муж, строитель, от нее в Москву перебрался по лимиту, хоть официально не развелись, а уж восемь лет носа не кажет, и как старшая шалавится леший знает с кем, и как ее мать, бабка, то есть, девчонок, помирала на вот этих узловатых руках, а никому из семьи и дела не было, и каково ей работается смолоду намотчицей катушек. Я ее перебила тем, что шлепнула на угол пожившей деревянной скамьи лист бумаги, авторучку:
— Пишите, я продиктую! Хоть одной проблемой у вас станет меньше!
Надо же — она провела меня в комнату, убранную в соответствии со слободскими понятиями о красоте, сесть не предложила, но сама нацепила очки и написала отказ от внучки с тяжеловатой покорностью выходца из народа, глубинно верящего, что кому-то виднее, что делать. И расписалась, и число поставила.
— Вы, что ль, хотите удочерить?
— Почему бы и нет?
В ее лице читалось: «С жиру бесится!»
— Алевтина Петровна, а где Виолетта?
— А кто ж ее знает! Небось, со своим новым шлындает. Не ночевала. Зачем она вам-то?
— Я бы хотела, чтобы она тоже расписалась, что не возражает против устройства судьбы вашей внучки моими силами. Ну, для формальности…
Еще один визит сюда мне бы не хотелось наносить.
Из монолога Алевтины я поняла все и о старшей дочери. Тошно передавать. Но Бог подыграл мне, и, громыхая каблуками, в комнату ввалилась девица, состоящая из форм, очень похожих на материнские, и жующей челюсти.
С ней мы договорились еще быстрее. Дашку тут откровенно не любили. И она семью не любила. Недаром не появилась даже на роды.
— Адреса мужа у вас нет?
— Какой он мне муж! На Дашку алименты забыла, когда и переводил последний раз. Небось, работает там без трудовой. А может, уж и не жив… Мне, что ль, по-вашему, дел больше нет, как ему письма писать?
Резонно.
Хватит ли мне подписей трех Митяевых?
Я кладу на стол Нине Семеновне отказы ближайших родственников от той, кому лишь предстоит оконкретиться в человеческую единицу.
— Как ее зарегистрировать в ЗАГСе? Или где там?
— Ты все же решилась?
— Не отговаривайте. Помогите. Любые деньги!
— Прекрати, дуреха! Зарегистрируем, потом с тобой начнем работать. Заявление о желании войти в ряды кандидатов на усыновление напишешь…
Мое заявление ложится сверху.
…— Митяеву Елену Павловну? С присвоением ей фамилии Степнова?
— Да. Пусть ее зовут Еленой.
Пашке нравилось это имя.
Нина Семеновна сморкается ни с того ни с сего. И очень сурово говорит:
— Ну, тогда справки начинай собирать. И медицинские, и социальные, и об окладе…
Свидетельство о рождении Митяевой Елены Павловны у меня на руках.
— Инна! — орет дядя Степа, когда я в очередной раз отпрашиваюсь на заседание очередной комиссии по ставшему моим до подкорки вопросу. — Ты последнее время совсем не работаешь! Я тебя уволю к чертовой матери!..
— А вы у нее спрашивали — я ей нужна? — роняет мой поганый язык, и дядя Степа раздувается, как аэростат на старте — вот-вот взлетит и сбросит на меня бомбу монаршего гнева. Но меня куда больше заботит, признают ли мои жилищные условия и месячный доход достаточными, чтобы отдать мне моего ребенка.
Она еще не может говорить, но тянется ко мне цепкими лапками, и в ее молочном прищуре мне мерещатся желто-зеленые Пашкины глаза. Они задираются: «Ну, что будем делать, маленький храбрый заяц?».
Я тоже не лох последний — об этом вслух не говорят, но кое-какие деньги в неподписанных конвертах подсунуты кому надо. Иначе, боюсь, дело было бы признано спорным. А еще мы с Ниной Семеновной сочинили премилую историю Ленкиного появления на свет, в которой фигурировало мое журналистское знакомство с Дашкой, сердечное покровительство последней и гуманистическая невозможность пройти мимо чужой беды. Подтвердить ее трудно. Опровергнуть и вовсе нельзя.
Меня просветили Х-лучом официальных органов и ничего противосоциального не нашли.