Карлсону стало жарко, хотя он был в одной рубашке, когда он вообразил себя в чудной, мягкой, как шелк, шубе, едущим во весь опор в санях по льду с тюленьей шапкой на голове; соседи на берегу приветствуют рождественского гостя кострами и ружейными выстрелами; он в теплой комнате снимает с себя шубу и остается в черном суконном сюртуке; пастор обращается к нему на «ты», и он садится на самом верху узкой части стола, тогда как работники стоят в дверях или же присели на подоконник.
Картины желанного блаженства были так живы, что Карлсон вскочил на ноги; не успел он сообразить, что делает, как уже завернулся в шубу и рукой гладил меховые обшлага; он вздрогнул, когда воротник защекотал ему щеки.
Потом он надел черный сюртук и застегнул его, поставил бритвенное зеркальце на стул и полюбовался, как сидит сюртук сзади, продел руку под отвороты и прошелся по комнате взад и вперед. От мягкого, шелковистого сукна распространялась атмосфера богатства — чего-то просторного, чего-то округленного, когда он для пробы расставил колени и сел на край кровати, воображая, будто он в гостях.
Погруженный, таким образом, в опьяняющие грезы, он вдруг услышал какие-то голоса; прислушавшись, он узнал голоса Иды (хорошенькой кухарки) и Нормана, которые слились; он увидел их вместе, рука об руку, чуть ли не целующимися. Это больно укололо его; в одно мгновение повесил он сюртук и шубу под платья за простыней, вооружился свежей сигарой и спустился с лестницы.
Озабоченный серьезными планами будущего, Карлсон до сих пор уклонялся от общения с девушками. Во-первых, он знал, сколько на это уходит времени; во-вторых, он сознавал, что как только он откроет огонь в этом направлении, то он потеряет свою уверенность; этим он мог бы открыть в себе слабую сторону, которую трудно было бы защитить, и, будь он когда-нибудь побит на этом поприще, он потеряет всякое уважение и почтение к себе.
Но теперь, когда дело касалось признанной красавицы, и победитель мог надеяться выиграть уж очень много, он почувствовал себя готовым принять вызов. С твердой решимостью не уступать спустился он к дровяному складу, где ухаживание было уже в полном разгаре. Его злило только одно — что ему приходилось вступать в борьбу с Норманом; был бы это хоть по крайней мере Густав! Но этот простофиля Норман! Ну уж этому он покажет!
— Добрый вечер, Ида! — начал он, не обращая внимания на сидящего рядом волокиту, который невольно покинул свое место у забора.
Карлсон немедленно занял это место и приступил к ухаживанию. Пока Ида собирала дрова и щепки в мешок, он так широко развивал свое превосходное красноречие, что Норману не удавалось вставить ни полслова.
Но Ида была капризна, как в период перемены луны; она бросала в сторону Нормана несколько слов, которые ловил на лету Карлсон и возвращал ей разукрашенными и расписанными.
Однако красавицу забавляла эта борьба, и она попросила Нормана наколоть ей немного смолистых сосновых лучинок. Не успел счастливец подойти к дверям, как Карлсон перелез через остроконечный забор, раскрыл свой складной нож и принялся колоть сухой сосновый ствол. Через несколько минут собрал он все щепки в носилки для дров, захватил все своим мизинцем и понес прямо в кухню, куда последовала за ним Ида. Там он встал у косяка двери и так растопырил ноги, что никто не мог уже ни войти, ни выйти.
Норман, который не мог найти никакого предлога, чтобы войти в кухню, сначала обошел несколько раз дровяной сарай, грустно размышляя о том, как легко бесстыднику все удается в жизни, а потом наконец удалился. Он сел на край колодца и вылил свою жалобу в звуках мотива, который он наигрывал на своей гармонике.
Мягкие звуки все же проникли с теплым вечерним воздухом мимо косяка двери и достигли милосердного трона возле кухонной плиты. Ида вспомнила вдруг, что ей надо идти к колодцу, чтобы принести профессору воды для питья.
Карлсон пошел за ней, но на этот раз он чувствовал себя немного неуверенным на поле, для него совершенно чуждом. Чтобы разрушить действие чарующего призыва, он взял из рук Иды медный кувшин и начал ей нашептывать ласковые слова таким страстным и благозвучным голосом, как он только мог. Казалось, что он желал придать словам обольстительную музыку и заставить гармонику аккомпанировать себе.