Когда он, придя домой, увидел голую большую стену, опущенные шторы, лежащие вокруг солому и пустые ящики, ему что-то сдавило горло, как будто он подавился куском яблока.
Запрятав в мешок все полученные им на память от уехавших дачников вещи, он по возможности тихо прокрался в свою каморку. Там он скрыл свои сокровища под кровать, сел к письменному столу, достал бумаги и перо и приготовился писать письмо.
Первая страница представляла из себя излияние целого потока слов, частью из своего собственного запаса, частью извлеченных им из «Сказок» и из «Шведских народных песен» Афцелиуса; эти книги произвели на него сильное впечатление, когда он прочел их у управляющего в Вермланде.
«Дорогой, любимый друг! — начал он.— Сижу я один в своей каморке и страшно тоскую о тебе, Ида. Я помню, как ты сюда приехала, будто это было вчера: мы сеяли яровое, а в кустах куковала кукушка. Теперь осень, и парни выехали на шхеры за килькой. Я бы не так тосковал, если бы ты не уехала, не простившись еще раз со мной, с парохода, как это любезно сделал профессор, стоя на палубе. Без тебя сегодня вечером пусто как в бездне, и это главным образом причина тому, что горе мое так тяжело давит меня. Тогда, во время танцев по случаю покоса, ты мне кое-что обещала. Помнишь ли, Ида? Я помню так ясно, как будто оно у меня записано; но я в состоянии и сдержать то, что обещал. Но не все в состоянии так поступить; однако это все равно, и я не строг к тому, как относятся ко мне люди; но кого я раз полюблю, того уж не забуду; это я хотел бы сказать».
Грусть, вызванная разлукой, улеглась, но зато пришло чувство горечи; всплыл страх перед неизвестными соперниками и искушениями большого города с его удовольствиями. Сознавая, что он лишен возможности бороться с искушением, которого он боялся, он прибегнул к благородным чувствам. В нем тут же пробудились старинные воспоминания того времени, когда он был странствующим проповедником. Он сразу стал высокопарен, строг, исполнен нравственности — словом, превратился в мстителя, устами которого говорит другой.
«Когда я,— писал он,— думаю о том, как ты теперь одна в большом городе без поддержки верной руки, которая бы отстраняла от тебя все опасное и все искушения; когда я думаю о всех греховных случайностях, делающих путь широким, а поступь шаткой, то я чувствую укол в сердце; мне тогда кажется, что я виноват перед Богом и перед людьми в том, что отпустил тебя в сети греха. Я должен был бы быть тебе отцом, Ида; и ты доверилась бы старому Карлсону, как настоящему отцу…»
Слова «отец» и «старый Карлсон» смягчили его, и он вспомнил последние похороны, на которых он присутствовал.
«…отцу, в сердце и на устах которого неизменное снисхождение и всепрощение. Кто знает, сколько еще времени проживет старый Карлсон (он уже полюбил это слово); кто знает, не сочтены ли его дни, как капли воды в море и звезды на небе; быть может, он раньше, чем мы этого ожидаем, будет лежать, как высушенное сено… Тогда, быть может, кто-нибудь, кто теперь об этом не думает, пожелает его откопать. Но будем надеяться и будем молиться о том, чтобы он дожил еще до того дня, когда снова из-под земли покажутся цветы и в наших местах снова раздастся воркованье горлицы. Тогда настанет дорогое время для того, кто теперь стонет и вздыхает и кто хотел бы повторять слова псалмопевца…»
Он забыл, что поет псалмопевец, и ему пришлось достать из ящика Библию и начать ее перелистывать. Но надо было выбирать между сотней псалмов, а Клара уже звала к ужину. Ему, следовательно, надо было из массы выбрать один, и он написал так:
«Пастбища и в пустыне тучны, а кругом пригорки веселят глаз. На выгонах пасутся овцы, а нивы густо поросли хлебом, так что люди ликуют и поют».
Перечитав это место, он нашел в нем удачный намек на преимущества деревенской жизни перед городской; а так как именно это было больным местом, то он решил к нему больше не прикасаться, а предоставить намеку говорить самому за себя.
Потом он подумал о том, что бы ему еще написать, но почувствовал себя усталым и голодным; он как-никак не мог скрыть от себя, что в конце концов все равно, что бы он ни писал, но Ида для него потеряна до возвращения весны.
Поэтому он подписал «верный и преданный» и пошел вниз в кухню ужинать.
Стало темно, и поднялся сильный ветер. Старуха, казавшаяся взволнованной, пришла и села к столу, у которого уселся Карлсон, зажегший перед этим сальную свечку.