Теперь дошла очередь до Густава. Надев кожух поверх фуфайки и шапку из меха выдры, он вышел. Он освободил дверь от завалившего ее снега и остановился среди метели. Было темно на воздухе, а хлопья снега, серые, как моль, и большие, как куриное перо, беспрерывно падали вниз и тихо ложились друг на друга; сначала легко, а потом все тяжелей; они слеплялись в одно все увеличивающееся целое. Высоко по стене дома поднимался снег, и внутренний свет виднелся лишь из верхней части окон.
Любопытство, очень скоро овладевшее Густавом, заставило его стрясти верхний слой снега, чтобы можно было взглянуть в окно; это ему вполне удалось, когда он вскарабкался на снежный сугроб.
Карлсон сидел по обыкновению перед секретером; перед ним лежал большой лист бумаги, на котором виднелся наверху большой синий штемпель, похожий на клеймо на билетах государственного банка. Подняв высоко перо, он что-то говорил стоявшей около него старухе; казалось, что он хочет передать ей перо, чтобы она что-то написала.
Густав приложил ухо к стеклу, но из-за двойных рам ему не удавалось расслышать как следует. Очень бы ему хотелось узнать, что там происходило, так как он предчувствовал, что это очень близко казалось его; к тому же он знал, что штемпелеванная бумага всегда употреблялась в важных случаях.
Он тихо отворил дверь, скинул с себя обувь и тихо пополз по лестнице до верхней площадки. Там он лег на живот и так мог все расслышать, что говорилось в комнате матери.
— Анна-Ева,— произнес Карлсон тоном, подходящим и к странствующему проповеднику и к общественному деятелю,— жизнь коротка, и нас может посетить смерть раньше, чем мы ожидаем. Поэтому мы должны быть готовыми перейти в тот мир — случится ли это сегодня или завтра, это все равно! Следовательно, подпиши, чем скорей, тем лучше!
Старуха не любила, чтобы говорили так много о смерти; но Карлсон в продолжение целых месяцев так много говорил об этом, что она могла лишь слабо противиться подобным разговорам.
— Но, Карлсон, мне отнюдь не все равно, умру ли я сегодня или через десять лет; я могу еще долго прожить.
— Я и не говорю, что ты умрешь; я сказал лишь, что мы можем умереть и что все равно, случится ли это сегодня, или завтра, или через десять лет. Когда-нибудь оно случиться должно! Ну, так пиши же!
— Этого я не понимаю,— упорно возражала старуха, как будто боясь, что смерть придет и унесет ее.— Ведь не может же быть…
— Нет, совершенно безразлично, когда оно ни случится! Не так ли? Я ничего не знаю. Но во всяком случае — пиши!
Когда Карлсон говорил в заключение свое: «Я ничего не знаю», ей казалось, что он ей надевает петлю на шею. Старуха уже не знала, что ей делать, и наконец поддалась.
— Ну, чего же ты хочешь? — спросила она его, утомленная долгими пересудами.
— Анна-Ева, ты должна подумать о своих наследниках, так как это первая обязанность людей. Поэтому-то тебе и следует писать.
В эту минуту Клара отворила кухонную дверь и окликнула Густава. Но последний не захотел выдать себя и ничего не ответил, но не мог расслышать того, что дальше происходило в комнате.
Клара вернулась в кухню, а Густав спустился с лестницы, остановившись еще на минуту перед дверью в комнату, чтобы расслышать последние слова Карлсона; они дали ему основание предположить, что старуха подписала, что от нее требовалось, и что завещание составлено.
Когда Густав вернулся в кухню, все поняли, что с ним что-то случилось. Он в таинственных выражениях объявил, что поймает лисицу, крики которой он слышал; что лучше уйти на море, чем предоставить себя дома на съедение вшам; что белый порошок, подсыпанный в корм, может придать бодрости коню, но и может причинить смерть, если его чересчур много.
Карлсон был, наоборот, за ужином особенно жизнерадостен и любезен. Он осведомился о планах занятий Густава и об его видах на охоту. Принес песочные часы и дал течь белому песку, приговаривая:
— Минуты драгоценны. Мы должны пить и есть, потому что завтра можем умереть.