Строгость орденских правил, прилежно соблюдаемых ею, была ей недостаточна. И она утруждала себя намного сильней, так что всего мы не можем выразить словом. От всякого сообщества она отреклась добровольно, откровенно пренебрегая разговорным окном[76] да и любым человеком из внешнего мира. Даже по отношению к собственному брату, бывшему в нашем же Ордене, держалась словно чужая. Она почти всё время молчала, и от нее едва ли можно было добиться хотя бы единого слова. Подушка у нее была из ивовых прутьев, а подстилка — из хвороста под ветхим сукном. Ложем, на котором она возлежала, была целая куча камней, достаточная, чтобы ими вымостить пол. Носила же власяницу с серыми пуговицами, тяжелую цепь из железа вокруг всего тела. Между днем и ночью трижды подвергала себя бичеванию плеткой, которую специально для того изготовила. Вкушала мало еды и пила редко вино. Но если всё же пила, то мешала с водой, дабы вино утратило силу. Она также прилежно бодрствовала, и казалось, что едва ли спала хотя бы одну-единую стражу[77].
Как-то раз у нее было виденье, и ей показалось, что нашего Господа волокут через спальню, как с Ним поступили евреи, когда Он был [ими] схвачен. Это было настолько печальное зрелище, что оно глубоко пронзило ей сердце. В сей час ей уже никогда не хотелось оставаться в постели. После того, как вечером читали молитву, она ложилась соснуть, но вставала после первого сна, когда некоторые сестры еще не ложились, и молилась в спальне до открытия хора и затем оставалась в нем после заутрени. Когда было холодно, она обматывалась своим покрывалом для сна и вовсе не выходила из хора. Иногда же напяливала на голову капюшон, а поверх него повязывала что-то вроде вуали и так частенько ходила целыми днями, завешенная ниже бровей. Как-то раз она прилегла перед службой первого часа[78]. Во время же службы перед ней предстал наш Господь и сказал: «В сей час Я стоял на судилище, а ты тут лежишь и храпишь!..» Если звонили к работе, она быстро шла в мастерскую и прилежно пряла и, что бы там ни случалось, никогда не поднимала очей, и из-за великого благоговения у нее по щекам текли слезы, и притом в изобилии. Едва заслышав первые удары колокола, она сразу уходила обратно в хор. Летом, после застольного благословения, клала земные поклоны перед каждым из образов в хоре и затем, улегшись на свою подстилку из хвороста, отдыхала до девятого часа. Она упражняла себя также и в том, что никогда не смотрела из окон. Время от времени молодые сестры подвергали ее испытанию, делая вид, что узрели нечто чудесное, но она никогда не поднимала своего взора.
Столь строгую жизнь проводила она без какой-либо особой отрады, так, чтобы установить себе цель и подумать: «Продержись хотя бы до завтра!» Когда ее порой осуждали из-за строгости жизни, она говорила: «Я должна это делать, ведь если хоть что-нибудь опущу, то вскоре всё брошу». Поскольку у нее не было телесной отрады, Господь наш частенько баловал ее Собою Самим, особенно же Своим любезным присутствием — ибо Он с нами неизменно в хоре: как Бог и как человек. Посему у нее и было обыкновение в нем оставаться, если только она не должна была находиться среди сестер.
Один раз она услыхала, что нашего Господа хотят перенести в церковь, чтобы Он там оставался всегда. Ее стенания и жалобы были столь велики, что казалось, сердце в ее теле вот-вот разорвется. Да и сестры от всего сердца рыдали — уже по причине ее неизбывной печали[79]. А еще у нее было особое благоговение к некоему образу, где наш Господь стоял пред судилищем. И она Его весьма проникновенно просила, чтобы в день Страшного Суда ей быть судимою милостиво. Когда же она как-то раз была на молитве, Бог ей милосердно ответил: «Ты судима сейчас, как должна быть судима [тогда]».
А еще она обыкновенно молилась в капелле перед образом нашей Владычицы, на нем же изображены три волхва[80]. И вот однажды молилась она с особым благоговением, и ее милостиво утешила наша Владычица, с любовью сказав: «Дитя мое, знай, ты никогда не разлучишься со мною».
Как-то одной больной сестре дали нашего Господа, а та изблевала Его вкупе со многим другим, весьма отвратительным. Тогда-то она обнаружила стремление своего сердца, проворно всё проглотив, словно то был лучший клеффнер[81].
Строгое и святое свое житие она продолжала вплоть до самой кончины. Когда настало время, Господь наш захотел ее прибрать, и ее откровенно предупредили, что ей предстоит умереть, то она тихо рассмеялась, прихлопнула себя по сердцу и с радостью изрекла: «Да это же лучшая жизнь, которая когда-либо была!» И так блаженно ушла она из этого мира. В ту же самую ночь одному человеку, жившему вне обители и не знавшему о ее делании, явилось во сне, как она плывет на подстилке из хвороста по чистейшим водам. И следует полагать, что ее душа отправилась к Господу.
76
77
Как-то случилось, что перед самым Великим постом она (Мехтхильда Хакеборнская. —
78
79
81