Лучше всех них вместе взятых.
Лучше — потому что он был мой первый святой художник. Божественный, по-настоящему сумасбродный, беспомощный. И власть его была не от мира сего.
В его творчестве сквозила одновременно невинная девица в тесных трусах и обалденная грязная блядь с сочащейся пиздой.
Он был соглядатаем парковых совокуплений, свидетелем коитуса на строительном пустыре.
Духовидец с начала до конца, он мне хрестоматиями не был навязан.
Калмыков Сергей Иванович родился в 1891 году в Самарканде. Он почти там не жил, а всё-таки впитал в себя излучение самаркандских изразцов и заоблачные формы самаркандских мечетей. Как, впрочем, впитал он позднее и персидскую миниатюру. И Дионисия. И Джотто. И Пизанелло. И Дюрера. И Домье.
И Курбе, и импрессионистов.
И Ван Гога.
И Сёра.
И Мунка.
И ещё много чего: стиль модерн, фовистов, сюрреализм…
Как он умудрился сделать это в советской Средней Азии?
А вот так: тоска по мировой культуре…
Он изворачивался, гримасничал. Затевал тайные оргии с эпохами и титанами.
Он — оборванец и бомж в искусстве — танцевал животом, плечами и бёдрами.
Он — хвататель объедков и открыватель мусорных гротов — трясся в трансе.
Он, оса, высасывал из лужицы мёда всё: от пещерной живописи Ласко до Одилона Редона и Клее.
Как он умудрился это в сталинской провинции?
А так — настоящий босяк, скоморох, изображающий Саломею, бурлак духовного Ганга, блаженный.
Голодный и ненасытный птенец птицы Феникс.
Калмыков — подзаборная Майя Плисецкая, ненаёбная птица, а не фальшивка в лофте!
Болтали, что ему в пятидесятые годы Пикассо послал письмо с предложением обмениваться работами.
Скорее всего, брехня, а может и нет.
В любом случае Пикассо по сравнению с ним — пузатый, гладкий и умный хомяк, держащий за щекой весь Лувр.
А Сергей Иванович висел пушинкой в воздухе, дрожал стрекозой. Облетал одуванчиком. Блеял и вонял козой. Дрочил на Данаю и Лукрецию — и они ему по утрам живьём являлись и все свои щели показывали!
А сам он был похож на старую ведьму — кисть вместо метлы.
Обтруханным калмыком и стоптанным каблуком он был.
А всё равно: одалиски райские его, вонючего дервиша, веерами опахивали.
Всю свою жизнь Калмыков оставался парашей и парией.
Зато он якшался в парковых сортирах с сатирами, а на азийских базарах — с Агарями.
А «реальность»?
В 1910-е годы Калмыков С. И. учился в Москве у К. Ф. Юона. Потом в Петербурге — у Добужинского и Петрова-Водкина. Его учителя были занудными домашними доброжелателями рядом с ним — юным бездомным факиром.
Он самозабвенно припадал к филигранному соску югендштиля в пику папаше Репину.
Впрочем, у него все стили модернизма переплавлены в его собственное рукоблудие. Он — гримасничающий, дурной, с ломающимся голосом, резкими жестами, сутулый и смутный.
А стили брал, чтоб над ними куражиться и извиваться в экстазе и самозабвении.
В начале 20-х годов он в Москве увидел Маяковского с полированной тростью в руке, вскочившего на извозчика.
Ему понравился этот люмпен-денди, он им залюбовался (и писал об этом в своём дневнике).
А жил он тогда в захолустном Оренбурге и малевал афиши для цирка.
Как и Владимир с его флейтой-позвоночником, Сергей явился в мир жонглёром и канатоходцем, но пролетарским певцом не стал. Зато шёл по невидимой, но отчётливой линии, проведённой для него Рафаэлем — не автором «Сикстинской мадонны», а героем «Шагреневой кожи».
Шёл по ниточке, приплясывая.
И куда, как вы думаете?
А как всякий настоящий художник: за своим Образом, который вёл его к неминуемой катастрофе.
А какой же это был Образ?
А такой: смутный, блудный.
Женственно-насекомый.
Смертельно опасный образ — богомол этакий с горбом лобка и комком кудрей. Стрекоза-егоза с тонким торсом и острым ворсом.
Длинноногая тощая Незнакомка с мутными каплями из промежности, с глазами осы, с запахом лисы, с сиськами козы — в соломенной шляпке с терракотовыми фруктами: вот калмыковский образ.
В дневниках его много воплей в честь этой красавицы, словно сошедшей с листа Фелисьена Ропса, с узким мучительным следком Аполлинарии Сусловой, которую наш кавалер де Грие лобызал издалека, при явлении которой стыл и ныл, как старик Карамазов, и молился, как Бердслей пред иконой Лисистраты, и мычал, как дворник Герасим…
Потом эту Муму поглотили воды вечности…