По мере развития агиографического стиля роль рассказчика ограничивается его заявлением о себе в начале и в конце легенды или устраняется совсем. Наметившаяся тенденция [34] перехода от личного рассказа к объективированной форме повествования означала и освобождение от традиций античной художественной прозы, где рассказ от лица очевидца предпочитался иным формам ведения повествования.
На всех этапах развития агиографии тема монашеского подвига была главенствующей. Однако почти бесследное исчезновение из поздних легенд мирских сюжетов — признак изменения стиля. Легенда второго периода все более решительно отдаляется от быта, и светский бытовой рассказ со светским героем в центре перестает связываться с представлением о святости. Ничего аналогичного нижеприводимым сюжетам ранней агиографии в это время не встречается: жена спасает мужа, очутившегося за долги в тюрьме; человек покушается в отсутствие сына на свою сноху и убивает ее, так как женщина оказывает сопротивление (мученичество Фомаиды); некий гот, имевший на родине жену, утаив это, добивается брака с греческой девушкой и увозит ее к себе, здесь она становится рабыней его здешней супруги и, чтобы отомстить за смерть своего ребенка, из ревности отравленного этой женщиной, тем же ядом отравляет ее, но по заступничеству святых избегает грозящей ей страшной смерти (чудеса Гурия, Самона и Авива).
Более не удовлетворяют светское благочестие, доброта, мягкость к рабам, смирение, набожность, достаточные в предшествующие века, чтобы прославить и даже причислить к святым не только Фомаиду, но Марию Антиохийскую, Геласию, Марию Младую, Филарета Милостивого или праведниц, которые превосходили святостью знаменитого подвижника Макария Египетского, хотя подвиг их заключался только в том, что, будучи 15 лет замужем за двумя братьями и прожив все это время в одном доме, они ни разу не поссорились и не обидели друг друга (житие Макария Египетского). Теперь агиографы предпочитают в качестве героев носителей приподнятого над обыденной жизнью религиозного подвига. Наблюдаемые сдвиги в сторону предельного спиритуализма и абстрактности, когда легенда, по существу, превращается в обнаженную нравственную парадигму, иллюстрацию общей мысли, едва прикрытую литературной бутафорией,— свидетельства зрелости [35]агиографического стиля, завершающий итог его эволюции. Развитие легенд, как, впрочем, и всех других жанров византийской литературы, обозначало освобождение от стеснительного, но при этом чрезвычайно сильного влияния чуждой ей сенсуалистической древнегреческой литературы (Кроме непосредственного воздействия языческой литературы проводником ее традиций была и раннехристианская повествовательная проза, несмотря на особенности своих задач и враждебное отношение к античной культуре не освободившаяся от ее влияния.) и выработку абстрактных форм, соответствующих культуре византизма. На этом пути агиография не разучивалась пользоваться веристическими способами выражения, т. е. не постепенно варваризовалась, а отвергала их, так что ее зрелый стиль (XI—XV вв.) едва ли правильно, как это обычно делают, считать шагом назад. Напротив, в результате длительной эволюции легенды этого периода стали полноправным жанром высокой литературы и, развив присущие агиографии с самого начала особенности, превратились в своеобразное чисто византийское явление художественной литературы.
Греческая агиография незаслуженно осталась достоянием специалистов и широким кругам читающих известна в лучшем случае по отражениям или стилизациям писателей нового времени (Радищев, Иван Аксаков, Герцен, Гаршин, Лесков, Ремизов и др.), дающих отдаленное представление об оригиналах. Вздумай читатель, непричастный к византинистике, заглянуть в специальные журналы и издания, от времени до времени публиковавшие переводы агиографических памятников, это едва ли могло способствовать их популярности, так как переводчики не ставили себе художественных задач. Цель состояла в том, чтобы дать приближающийся к подстрочнику — в этом усматривали поруку точности — перевод информационного характера, впечатление о котором дают тексты, подобные следующим: царь велит, “чтобы он, влекомый по тем острейшим [36] и жаловидным камням, которых была масса в том месте, был уничтожен в смысле всего его тела... Сам же он, разрешенный, казался сверх ожидания нестрадающим”, или: “Лучшее его не было перетянуто вниз худшим, но оказалось совершенно непоработимым и чуждым всякой примеси на худшее вследствие расширения доброго”, или, наконец: “И с вечера, усевшись на обеих ногах, проводила ночь на открытом воздухе, потому что и не могла сидеть вполне по причине подтекавшей снизу воды от дождя”.