Теперь он не успокаивался, когда машину удавалось запустить; он продолжал ее прощупывать, прослушивать, пытался найти слабые узлы. Вечерами корпел над чертежом, состязался с неизвестным конструктором, отождествляя его то с Чугуновым, то с руководителем «агрегатной» группы. Опять мотался по мастерским, заказывая улучшенный узел. Потом останавливал машину, потрошил безжалостно, ставил новые детали, опять следил — надежней ли стало?
Это была неблагодарная работа. Порой у рабочих снижалась производительность, горела прогрессивка. Томов-то знал, что поздней все это окупится; он-то верил, что в конце концов машины перестанут капризничать. Но заразить своей верой других было непросто.
И все же одна за другой отлаживались машины; кончилась беготня по мелким авариям.
Томов порой думал, что вот так же надо было поступать и в отношениях с Валентиной. Томов слишком тогда суетился, пересчитывал мелкие уступочки, но главное-то проморгал. А надо было решить, что же главное в их отношениях, и все подчинить этому главному. Надо было взять да и жениться на Валентине раньше, гораздо раньше командировки в леспромхоз. И никуда б Валентина не делась. Томов сам испортил все своей нерешительностью… Или надо было взять и раньше разорвать эти отношения. Не возникло бы такой обиды, такой горечи, такой полыни в душе… Сам виноват, Томов.
Налаживалась работа, входила в нормальное русло; появилось у Томова свободное время. Однажды он вышел из ворот лесобиржи, глянул — уже лето в разгаре, полощется на березах тяжелая, как клеенка, листва, рожь дымит на косогоре, сидят ласточки на проводах, хвосты черными вилочками… Прекрасен был летний день, и Томова вдруг ужаснула мысль, сколько он пропустил таких же вот громадных, величественных, как соборы, дней… «Почему пропустил? — начал он себя успокаивать. — Я не пропустил, я работал. Я многое сделал, разве прахом пошли эти дни?..»
Он успокаивал себя, а на душе было пусто, бесприютно. Будто и вправду полгода развеялись по ветру. И он лихорадочно стал придумывать себе новые занятия, только чтоб отогнать эти мысли, заполнить чем-нибудь проклятую, сосущую пустоту. «Примусь опять за конструирование, — твердил он себе, — есть же разные замыслы, отличные замыслы, в институте схватились бы за них… А я сделаю один, сам сделаю, лопну, а сделаю… И ничего, все уладится, все устроится…»
Он свернул к своему дому — там, на крылечке, обхватив руками колени, сидела Валентина.
Живая Валентина.
Сдержала-таки слово, приехала к нему в гости…
Первым его желанием было кинуться прочь, пока Валентина его не заметила. И он бы успел убежать. Но уже в следующую секунду понял, что не сможет убежать.
Стоял и смотрел на склоненную ее голову, на всю худенькую фигурку в ситцевом платье. Понял, что ничего не забылось. И радовался, что не забылось.
— Митя… — проговорила она, легко, подымаясь со ступеньки. — Ну как ты, Митя?
И взглянула так, будто знала всю его теперешнюю жизнь, все его одиночество, всю тоску. Помнил он это выражение ее глаз — чуть насмешливое, мудро-проницательное. Будто на ребенка смотрит.
Он подошел к ней, обнял, прижался. Стучало в висках, дышать было нечем, глаза застилало угарной пеленой.
— Плохо без тебя, Митя, — сказала Валентина.
Он пробормотал, не слыша себя:
— Что ж долго не приезжала?.. Зачем так долго, Валь? И без мамы приехала, а обещала с мамой… Валя!..
— Нету мамы, — сказала Валентина. — Умерла мама. Сколько времени-то прошло, Митя… Вон и ты изменился.
С той поры он и начал ездить в город по выходным дням. И все было как прежде — и встречи, и радость от слов, от улыбки, от взгляда, и разговоры, и близость. Только вот надежды на будущее Томов отчего-то уже не чувствовал.
— Ну, до следующей субботы? — спрашивала Валентина.
— Конечно, до следующей субботы.
Так и вели счет — от выходного до выходного, а дальше не заглядывали. Все уладится, убеждал себя Томов, все устроится… И не верил.
— Что же делать нам, Валя? — спросил он осенью, когда катера вставали уже на прикол и поездки вот-вот могли прерваться.
— Не знаю, Митя.
— Давай плюнем на все, что было. Или я перееду, или ты. Как скажешь, так и будет, все равно.
— Что-то изменилось, Митя, — помолчав, сказала она. — Ты не чувствуешь? Что-то изменилось в нас. И уже не будет, как раньше. Конечно, надо бы переехать. Тебе или мне, все равно. Только я боюсь, что уже не будет, как прежде.
— Все вернется! — пообещал он упрямо.
— Знаешь, отчего мы поумнели? От горя. Было нам плохо, и мы не выдержали и теперь собираемся поправить. Но ведь люди должны умнеть не от горя, Митя. Я это знаю. Я давно это поняла. От горя плохая наука.