Выбрать главу

Черный «хорьх» плыл по берлинским улицам. Фирма не скупилась на затраты, дабы поощрить диверсантов-отличников. Двое удостоившихся, двое лучших птенцов из команды Ермолаева, развалясь на заднем сиденье, обозревали столицу рейха.

Не снижая скорости, автомобиль миновал небольшую площадь с памятником Гете. Немецкий классик стоял, пренебрежительно отвернувшись от рейхстага и помпезной Зигесаллеи, где выстроились по ранжиру увенчанные лаврами полководцы.

Экскурсанты же наоборот: Гете оставили без внимания, а полководцев почтительно осмотрели. Ермолаев давал необходимые пояснения.

Если честно-то признаваться, поднадоела Ермолаеву эта миссия. Противно ваньку валять. Почтеннейшее руководство абвера улещает теперь даже мелкую сошку, — пропагандистская глупость достигла апогея.

Для питомцев Ермолаева расписан маршрут: это показывать, это скрывать, об этом — ни намека. Абверовский чиновник чувствовал себя Макиавелли, скрипел перышком, полагая, что всех обводит вокруг пальца.

Все чаще абвер смахивает на ту бабу, что сама у себя пеньку воровала и радовалась барышам…

Какой профит от нынешней экскурсии? Отличник Пашковский — распоследний мерзавец, на нем пробы негде ставить. Зырянин — враг, которого вскорости пристукнут. Нужна тут пропаганда? Нужна как собаке пятая нога. Но где-то наверху скомандовали, и вот пошла писать губерния. Маршруты, визиты, комедиантство.

«Не останавливайте, господа, свой взгляд на руинах. Это так. Случайно налетела английская авиация», «Не беспокойтесь, господа, воздушная тревога — почти учебная», «Сорок грамм мяса по карточкам — это роскошная норма, берлинцы лопаются от сытости!», — примерно такое чириканье требуется от Ермолаева.

Вчера посетили усадьбу немецкого земледельца. Двухэтажный хаус с каменным крылечком (ежедневно ступеньки моются с мылом), огороженное проволокой пастбище с тучными коровами (доставлены из Голландии), силосная башня, подвесная дорога для уборки навоза. Бауэр Штамке горделиво поводил рукою, демонстрируя образцовое хозяйство.

Наверняка Штамке принимал не первую экскурсию, он изъяснялся затверженными фразами, как попугай. И получал небось помесячную оплату за труды на пропагандистской ниве. Закончив обзор достижений, Штамке, по заведенному ритуалу, повел гостей отведать жирного немецкого молока. По пути к дому Пашковский из любопытства заглянул в какой-то сарайчик. Аккуратный такой, живописный сарайчик, поставленный чуть поодаль от дорожки, среди цветущих желто-голубых люпинов. Пашковский открыл дверь, и было заметно — оторопел. Даже он, мерзавец, оторопел.

В живописном сарайчике, на тюремных нарах, жались какие-то изможденные существа, неопределенного пола, неопределенного возраста. Спустя минуту или две Ермолаев понял, что это девчонки. Молодые девчонки. Рабыни, пригнанные с восточных территорий и работающие теперь у бауэра Штамке. Когда прибывала экскурсия, Штамке их загонял в сарай, чтоб не оскверняли ландшафта.

— «…Я читала Ленина, я читала Сталина, что колхозная дорога для деревни правильна!», — пропел Пашковский частушку. Он бодрился, ерничал, но и в его пакостной душонке что-то дрогнуло.

Пропаганда подействовала. Вот он, эффект.

Не возьмут в толк абверовские мудрецы, что черного кобеля не отмоешь добела, что враньем не спасешься и что если военная машина засбоила — это и всей пропаганде гроб.

Возя питомцев по Берлину, подвыпивший Ермолаев не стерпел и нарушил инструкцию. Когда свернули на Принц-Альбрехт-штрассе, показал:

— Дом номер восемь. Гестапо.

Еще через несколько кварталов снова показал!

— «Колумбиахаус». Тюрьма гестапо.

Увидел в зеркальце вытянувшееся, оплеснутое невольным страхом мурло Пашковского и впервые почувствовал удовлетворение.

Тошно ему было, невмоготу ему было в Берлине. Не хотелось идти домой, встречаться с родней. Опостылел сынок-оболтус, и теща, и все эти престарелые дядюшки, троюродные бабки, черт бы их драл… Тоже ведь — ни одного лица, сплошные маски да хари. Паноптикум. У сыночка с губы слюни текут, скуден рассудком — был зачат по пьяному делу. Скуден рассудком, однако — женился и привел в дом родственничков жены. Увеличился табун шамкающих старух и старикашек, раскладывающих пасьянсы, вспоминающих о петербургских балах и раутах, удивляющих непостижимой, патологической прожорливостью… Цвет белой эмиграции.

Десять лет назад умерла Катя, жена. И даже на смертном одре лежала она с мученическим выражением лица, словно говорила: не трогайте больше, оставьте в покое… А Катя до самого горького еще не дожила. Еще не давило безденежье, еще впереди было вступление дворянина Ермолаева на службу в немецкую разведку. Настоящий-то позор ждал впереди…