К ночи зашумел проливень; словно крупным горохом кидали в окна. И утром еще дождило, когда я проснулся.
— Коно Семо чуть без лодки не остался! — говорил за столом отец. — Кто-то взял и в воде оставил. Узнать бы, что за человек, да руки поотрывать!
— Ребятишки, кто ж еще! — отозвалась мать. — Бабы вчера за брусникой собрались, но ведь бабы такого не сделают.
— Хорошо, я увидел да вытащил.
— Не спортилась лодка?
— Могла. Осина-то разбухает быстро, налилась бы водой и лопнула.
Я лежал на полатях и ждал, когда разговор перейдет на другое. Отец по моему лицу сразу бы догадался, кто затопил лодку. Но с отцом обошлось, он ничего не заподозрил. Я надеялся, что через день-другой и Коно Семо забудет о происшедшем.
И вот — встретились.
— Генагей!
— Что, дядь Семо?
— Брали мою лодку?
— Когда? — спросил я безразлично, словно ни о чем не ведая.
— Позавчера. В воде бросили, а твой отец вытащил.
— Мы? Нет, дядь Семо, не брали.
— Старухи полоскали белье, всех вас видели.
Верно, я припомнил: на речном берегу женщины колотили белье. Отпираться теперь глупо. Но я выпалил снова:
— Мы не брали!
— Мне ведь не жалко, — сказал Коно Семо. — Только в воде не оставляйте. К тому говорю, чтоб наперед знали.
— Да не брали мы, дядя Семо! — Я даже сделал вид, что обиделся.
— Ну, ладно, — Коно Семо кивнул. — Пускай так… А в школе-то хорошо учишься?
— Ага! Сегодня «отлично» поставили по арифметике.
Он прищурился, подмигнул:
— Сложить одну шаньгу и одну ковригу хлеба — сколько будет?
Я растерялся. Как можно складывать маленькую шаньгу и большую ковригу?! А Коно Семо усмехается, ждет ответа.
— Два будет! — говорю.
— Чего — «два»? Ковриг или шанег?
— Два хлеба, вот чего!
— Хитер! — качнув головой, сказал он одобрительно. — Валяй учись. За меня учись, за отца… Только врать не привыкай!
Оказывается, он не поверил мне. Видимо, ждал, что я все-таки признаюсь, скажу ему правду. Конечно, он ничего бы мне не сделал, разве что пристыдил бы… Но мальчишеская глупость словно подталкивала меня:
— Сказано: не брали мы, дядя Семо, твою лодку! Была нужда! Захочу, так на своей покатаюсь, мне отец позволяет!
Вот как наврал. В глаза наврал и не смутился.
Коно Семо вздохнул, поправил на плече скрипучую вершу и пошел мимо меня к реке.
И все же я попался. Нет, не к нему в руки — он тяжелую свою руку никогда на детей не поднимал. Я иначе попался.
В начале зимы по первому снегу мы катались на санках с Церковной горки. Максё Толя хотел сесть сзади меня, уцепился за мою спину, а санки выскользнули и понеслись, пустые, к дороге. А там проезжали возы с сеном. На переднем возу — Коно Семо, его издалека узнаешь по шапке-ушанке с козырьком.
Пока мы с Максё Толей в снегу барахтались, Коно Семо подхватил мои санки на воз, а потом, за поворотом, незаметно кинул в овражек.
Вечером встретил я Коно Семо, спрашиваю:
— Дядь Семо, зачем вы мои санки спрятали?
— Я? Твои санки?!
— Будто не видел!
— А когда?
— Днем, когда сено везли.
— Что ты, Генагей! Стану я, взрослый мужик, санки прятать.
— А я видел, видел! Своими глазами!
— Ошибся небось… Неужто я стал бы отпираться? Сроду не утаивал ничего. Меня ведь за человека тогда никто не посчитает. Если я, Генагей, провинюсь, так сразу признаюсь.
Коно Семо говорил искренне, и я уж начал сомневаться — его ли видел на дороге? Вдруг ехал другой человек в похожей шапке?
— Поверил теперь?
— Ага…
— Видишь, — с улыбкой проговорил Коно Семо, — как просто обманывать? Легко и просто.
— Значит, обманули?!
— Ты меня осенью тоже обманул. Когда отпирался, что лодку не брал. Обмануть-то легко… Но потом стыдно бывает, Генагей. Разве тебе не стыдно?
— Стыдно, — вымолвил я чуть слышно.
— Вот видишь.
— Я не буду больше, дядь Семо.
— Ну, и я не буду, — сказал Коно Семо. — Пусть никто не посмеет сказать, что мы нечестные люди. Правильно?
— Ага!
Радостно мне сделалось, а отчего — сам не пойму. Ведь уличил меня Коно Семо. Ловушку расставил и поймал. А мне радостно, будто я из болота выбрался на сухую тропу.
Мой отец и Коно Семо отправились на войну в один день. Даже в одной телеге ехали до пристани. Я, конечно, их провожал. Мать сначала не пускала меня — незачем, мол, слушать причитанья да плачи. Но я заупрямился, и отец замолвил слово: дескать, Генагей — мужчина, от плача не раскиснет.
Отец бодрым был в тот день, уверенным.