Живая мозаика
ОБ ЭТОЙ КНИГЕ И ЕЕ АВТОРЕ
Поэт Людмила Константиновна Татьяничева вошла в русскую советскую литературу как мастер коротких лирических и гражданских стихотворений.
Краткость не только сестра таланта, но и родная дочь трудолюбия. Чтобы выразить большое и глубокое, Л. Татьяничевой иногда бывает достаточно двух строк:
Краткость, выразительность и образность особенно ценны в прозе. Проза, обладая этими тремя качествами, неизбежно становится поэтической.
Собранные в этой книге миниатюры, этюды, рассказы, звуча сами по себе как самостоятельные произведения, вместе составляют живую мозаику живой современной жизни, во всем обилии ее красок, света и тени, радостей и горестей, утверждая торжество лучших черт человека.
Л. Татьяничева немало прожила на Урале в гуще рабочего класса. Она и сама начала свой трудовой путь на заводе. Поэтому естественно, что большую часть своего творчества она отдала трудовому Уралу и тем «простым» людям, которые на поверку оказываются сложнее, тоньше и выше многих из тех «непростых» людей, которые все еще считают, что кто-то из людей, если он Человек, может быть простым.
Раскрытие внутреннего мира этого «простого» человека, через себя или других, перевоплощенных в действующих лиц, мне кажется лейтмотивом, красной нитью, сквозной линией творчества Людмилы Константиновны Татьяничевой как поэта и как прозаика. Может быть, и вы согласитесь со мной, познакомившись с этой ЖИВОЙ МОЗАИКОЙ, составившейся из самых добрых чувств к людям и раздумий о них.
Евг. Пермяк
I
КОМБАТ
Приехав в Железногорск, я позвонила своему давнему товарищу, с которым дружим многие годы. Узнала, что все у него ладно. Работает на новой печи, осваивает какую-то мудреную марку качественной стали.
Сын окончил строительный техникум и уехал в Норильск — мало ему уральских морозов! Дочь учится в музыкальной школе. Голос посредственный, а слух оказался отменный. Мечтает стать пианисткой и музыку сочинять. Одним словом, жизнь развертывается интересно, только вот годы стали подозрительно быстро мелькать…
— А как поживает наш подшефный? — нетерпеливо спросила я.
— Неужто еще не виделись? С комбатом не виделись?
Не выслушав моего ответа, Иван Федорович предложил:
— Давайте там встретимся. Хорошо? Я сейчас выхожу.
Я вышла из гостиницы и направилась к пятиэтажному зданию школы, окутанному зеленой дымкой распускающихся деревьев.
В этом здании осенью сорок первого года открылся первый в нашем городе госпиталь. Бои грохотали далеко на западе, полоса затемнения не касалась подножья Уральских гор, но война и здесь ощущалась остро: труд военных лет измерялся суровой фронтовой меркой…
Открытие госпиталя взволновало весь город. Желающих помогать раненым бойцам оказалось так много, что отбирали лишь самых достойных. Особое преимущество оказывалось участникам художественной самодеятельности.
Иван Федорович в то время был худощавым подростком, учащимся ремесленного училища. Все свободное время он проводил в госпитале. Раненым нравился его негромкий задушевный голос. Песни, которые пел Ваня, волновали своей безыскусностью и теплотой. Казалось, младший братишка прибежал домой с улицы и в ожидании, пока мать соберет на стол, поет незатейливую песенку.
Обычно концерты самодеятельности устраивались в больших палатах, куда собирались все, кто мог передвигаться. Но у каждого из юных артистов были свои подшефные — тяжелораненые. Официально к таким больным не разрешалось пускать посторонних, но врачи понимали, как дорого человеку живое участие, особенно в вечерние часы, бесконечно длинные и тревожные.
Ваня Гребнев часто навещал комбата Дерябина, жизнь которого длительное время находилась в «ничейной полосе» — и до смерти всего лишь шаг, и надежда на выздоровление еще не утрачена…
Алексей Дерябин чудом выбрался из горящего танка. Врачи делали все возможное и невозможное, чтобы помочь полуобгоревшему, искромсанному, но все еще борющемуся организму победить смерть.
Долго комбат был безучастным ко всему окружающему. Лишь едва заметным движением ресниц давал понять, что сознание его не отключено.
Он не позволял себе даже стонать. Когда боль становилась невыносимой, он так плотно сжимал рот, что бледные губы сливались в одну узкую белую полоску, похожую на шрам.