— Капитан, вставай, тут земляк твой пришел с той стороны, — простуженно прохрипел он.
Я с трудом приоткрыл глаза, сердито буркнул:
— Знал бы о твоем «гостеприимстве» раньше, клянусь богом, ноги моей не было бы у тебя.
— Вот тебе и на! Я его обрадовать хочу, а он на меня сердится.
Протерев глаза, зевая и потягиваясь, я встал. Командир полка провел ладонью по щеке и подбородку, словно бы проверял, не нужно ли ему побриться, и усмехнулся.
— Ты собирай, собирай то, что не доспал, потом, после войны разом отоспишься.
Зная что он сам не спал уже несколько дней и ночей и тем не менее выглядел, как всегда, бодро, я сказал:
— По-моему, ты и тогда сам не будешь спать и другим не дашь.
— А фильм «Чапаев» помнишь?
— Помню.
— Ну и говорить, следовательно, не о чем.
Полк Калашникова дрался в Сталинграде с первых же дней обороны. Героизм и мужество бойцов и офицеров полка были известны всему фронту. Гитлеровцы не раз и не два испытывали его стойкость на своей шкуре. Видимо, никак не укладывалось у них в голове, что им противостоит всего лишь один полк, и поэтому они методично, каждую ночь посылали разведгруппы и отдельных лазутчиков.
Услышав из уст Калашникова о земляке, я подумал, что речь идет об очередном пленном лазутчике.
Кто знает, быть может, гитлеровцы пустились на провокацию, обработали кого-нибудь из «земляков», когда-то попавших к ним в руки, да послали разведать. В такой войне ничего гарантировать нельзя.
— Где же мой «земляк»? — спросил я.
— Во втором батальоне, — ответил Калашников.
— Откуда же они узнали, что «земляк»?
— Сам сказал. Но говорят, ни на таджика, ни на узбека вроде бы не похож.
— А на кого похож?
— Говорят, на них вроде бы, на немцев. И по-русски плохо говорит.
— Ну, а если так, то при чем тут я?
— Боюсь, как бы не оказалось очередной уловкой противника, — задумчиво сказал Калашников. — Идти в любом случае надо. Пойдем да поглядим, как немцы сотворили таджика, — улыбнулся он.
Едва мы вошли в землянку комбата-два, как при тусклом свете самодельной коптилки я увидел пленного. Он сидел в углу, понурив голову; услышав наши голоса, встрепенулся.
Уши и подбородок в бинтах. Белое круглое лицо тронуто желтизной. На щеках — рыжеватая густая щетина. Веки и губы вспухли. Серые глаза печально глядели из-под густых рыжих бровей. Он действительно был больше похож на немца, чем на таджика или узбека.
— Из каких ты мест Германии? — спросил я его, мешая немецкие и русские слова.
Он усмехнулся, в глазах его словно бы запрыгали веселые чертики. Что-то пробормотал — никто не разобрал. Боль от раны, видимо, не давала возможности говорить внятно.
Я поймал его усмешку и эти чертики в глазах и, признаться, даже растерялся. Что-то мне почудилось в нем необычное для пленника. Пленные на моей памяти так еще себя не вели. Мне на мгновение показалось, будто он похож на кого-то из знакомых, очень похож... где-то я его видел... близко видел, — но тут с новой силой вспыхивали сомнения.
В это время командир полка расспрашивал комбата и двух солдат об обстоятельствах поимки пленного. А тот как ни в чем не бывало достал из стоящей рядом жесткой сумки почтальона карандаш и бумагу и принялся что-то писать.
— Вот, товарищ подполковник, поглядите, — сказал один из солдат, участвовавших в захвате, и, взяв сумку у пленного, ткнул в вытисненный на ней фашистский знак. — Это немецкая сумка или нет?
— Немецкая, — подтвердил Калашников.
— Сумка немецкая, а полна писем из нашего тыла.
— Думается, что попали к нему в руки в каком-нибудь нашем подразделении и теперь тащил к своим, чтобы узнали, значит, о состоянии боевого духа наших людей в тылу, — добавил второй боец.
— А где его ранило? — спросил командир полка.
— Еле-еле ответил, что на мину заполз, — сказал первый солдат, держа сумку в руках.
— Спрашивали, из какой части?
— Спрашивали, — ответил командир батальона, протягивая Калашникову лежавшие на столе бумаги.
Пленный уже кончил писать. Сложив листок вдвое и что-то еще чиркнув, он передал его мне. Я как глянул на написанное на родном языке, так и обомлел. На бумаге стояли мое воинское звание и — самое главное — имя и фамилия. Вы представляете, — имя и фамилия?!
Меня бросило в холодный пот. Когда разворачивал листок, противно дрожали руки. Какую еще неожиданность он уготовил мне? Читаю — и глазам своим не верю: сюрприз так сюрприз. Прямо передо мной сидел мой друг детства, парень из нашего махалля[1], мой однокашник Хуррам! Отца его звали Истамом, или просто — Машкоб[2], так как до тех пор, пока не построили водопровод, он работал водоносом и, как любил говорить сам, «таким образом делал доброе дело жаждущим». Когда провели водопровод, Истам-амак[3] продолжал машкобствовать, только сменил свой бурдюк на ведра. Одновременно он являлся и сторожем махалля, длинными ночами оберегал покой и имущество людей, отгонял злоумышленников дробным стуком неизменной колотушки.
Хуррам был отцу помощником во всех делах. Единственный сын, он, как говорят в народе, удался весь в отца-молодца. Трудолюбивого и отзывчивого, веселого, энергичного Хуррама знала вся махалля.
До седьмого класса мы сидели на одной парте. Потом подкосила его однажды тяжелая болезнь, он отстал от меня на два года. Когда, окончив десятилетку, я уезжал продолжать учебу в другом городе, Хуррам пришел провожать. Завидуя и не скрывая зависти, он, печально вздохнув, сказал:
— Эх, дружище, если бы не эта моя проклятая болезнь...
Да, если бы не она, мы были бы вместе: мы поклялись учиться и всегда быть вместе, мечтали овладеть одной профессией.
С тех пор прошло почти десять лет. Я после института остался работать в том же городе, а Хуррам, слышал, вроде бы отстал в учебе еще на два-три года и устроился работать на почте; учебу продолжал якобы в вечерней школе.
И вот теперь этот самый Хуррам сидел здесь, и было не известно, кто он — друг или враг?
В записке он напомнил о себе, затем приписал, что из-за раны в подбородок очень трудно ему разговаривать, иначе бы немедля рассказал, как попал «в плен» к своим и тем самым избавил себя от мучений. Читая эту записку, я невольно вспоминал картины нашего далекого детства, и мое сердце то сжималось от боли, то клокотало от гнева.
«Кто он — друг или враг?» — думал я.
Мне захотелось поднять его и расспросить поподробнее, но тут увидел, как подполковник Калашников принялся рвать на мелкие куски бумаги, переданные ему командиром батальона, и недовольно выговаривал:
— Мне кажется, вы, не разобравшись, в чем дело, раздули из мухи слона...
Эти слова командира полка придали мне решимости, и я обратился к Хурраму:
— Что с тобою случилось? В чем дело, Хуррам?
В глазах у Хуррама заблестели слезы. Отвернувшись, он утер их шершавой ладонью.
А комбат оправдывался перед Калашниковым:
— Той части, которую он написал, и близко нет, товарищ подполковник. Мы проверяли...
Не знаю, слышал ли подполковник комбата, — он уже не отрывал взгляда от меня с Хуррамом.
— Что, капитан, прав я? — спросил он меня.
— Да, частично правы, — ответил я, глядя на Хуррама.
— И вправду твой земляк?
— Не только земляк, а еще и сосед и даже одноклассник.
Все уставились на нас, удивленные. В землянке воцарилась тишина. Слышно было, как потрескивал, сгорая, фитиль, заправленный в гильзу от снаряда.
— А вы спросили, что он делал там, у противника? — сказал командир батальона.
Я пожал плечами.
Хуррам гневно сверкнул глазами и, повернувшись к комбату, оттягивая пальцами с подбородка мешавшие ему говорить бинты, с трудом сказал на ломаном русском языке:
— Я раз вам сказал, хотите — еще один раз скажу: я нес письма отца, матери, брата, жены нашим солдатам.