Этот Молдокмат знал много интересных вещей и говорил, не переставая, весь вечер. Отец мой сидел разинув рот, уши развесил. Уж такой он у нас был доверчивый: устал за день, еле ноги таскает, а вместо того чтобы отдохнуть, сидит и слушает...
— Эх, аке, — сказал Молдокмат, — хотя от свиньи произошел этот самый герман, но все же он силен...
Отец мой так и обмер. Ведь его сыновья были на фронте. А тут Молдокмат совсем ошеломил нас. Вот что он собственными ушами слышал от одного недавно вернувшегося домой солдата. На фронте этот джигит нашел папиросу. Только было хотел закурить — она превратилась в кровь и вылилась нэ землю, и потом каждая капля этой крови стала превращаться в немецкого солдата. Их стало так много, что джигит оказался во вражеском окружении. «Мы тебя трогать не будем, — сказал немец. — Иди к своим и передай, чтобы они в нас не стреляли, а переходили на нашу сторону, иначе мы расправимся с вами со всеми!»
— Ой, аллах! — пробормотал мой отец, хватая дрожащими руками себя за ворот.
— Э-э, аке, — не унимался Молдокмат,— говорят, что у немцев хлеб слоями... Слой масла, слой мяса и слой сахара...
На следующий день по дороге с ссыпного пункта я подробно рассказал обо всем этом деду Жумакадыру.
— А, чтоб поразило стрелой дурака такого! — возмутился старик. — Где этот бродяга, покажи мне его.
Дед Жумакадыр весь трясся от негодования.
— Он у вас?
— Нет. Чуть стало светать, уехал.
Дед Жумакадыр некоторое время шагал молча, а потом достал из кармана халата письмо, сложенное треугольником, и протянул его мне.
— Читай вот это!
Я развернул исписанный лист и начал читать:
— «Счастливая, благоухающая ароматом жизнь осталась в родной Киргизии, дорогие мои отец, мама, и все мои родные, близкие. Письмо это вам пишет ваш Орозбай, с оружием в руках, не щадя жизни своей, участвующий в кровавых схватках с коварным врагом».
Затем Орозбай сообщил, что он жив и здоров и шлет свой поклон. Вся страница до самого краешка была исписана именами односельчан, которым этот поклон предназначался.
— Читай на обороте, — сказал дед Жумакадыр.
— «Отец, вначале мы не могли остановить их наступления. Теперь дела идут по-другому. Мы им ни шагу не даем шагнуть вперед. Мы гоним их назад. Я уверен, бог даст, скоро они так побегут, что только пятки засверкают».
— Видал? Вот как пишет Орозбай. А этот дурак смотри что выдумал... — Дед Жумакадыр бросил на меня злобный взгляд.
А какое отношение имею я к Молдокмату?
Прошло около месяца. Кончается уборка хлеба. Люди изо всех сил стараются быстрее закончить обмолот. В ходу и молотильный камень, и волы, и лошади, и коровы. Чуть только подует ветер, веяльщики уже веют зерно. А мы с дедом Жумакадыром возим его.
Однажды на гумне не оказалось намолоченного зерна, и нам нечего было возить. Волы наши паслись на гребне горы. «Пойду пригоню их», — сказал дед Жумакадыр и ушел. Я долго ждал его: ему давно пора было вернуться, молотильщики уже наполнили наши мешки зерном, а его все нет и нет.
Я поднялся на гору и увидел деда Жумакадыра. Он сидел на выступе скалы, выставив подбородок, смотрел куда-то вдаль. Прозрачные слезинки скатывались на седую бороду и на полы когда-то белой рубашки. Я постоял, тоже всматриваясь в осеннюю мглу.
В хорошую погоду с этого выступа вся долина видна как на ладони до самого Джалал-Абадэ, даже еще дальше. А теперь город едва различим, и за ним сплошная пелена. На душе у меня стало нехорошо. Я перевел взгляд на деда Жумакадыра и впервые заметил, как сильно исхудал старик, какой он стал сухой, костлявый. Густые брови взлохмачены, старческие выцветшие глаза смотрят из глубины глазниц, скулы выступили вперед, будто под натянутой кожей — сжатые кулаки.
Наконец дед Жумакадыр поднялся.
Солнце уже начало клониться к закату, когда мы вышли на дорогу, ведя свой усталый караван. Животные бредут, поднимая за собой столб пыли, а мы идем следом, окутанные ее густым туманом. И без того воспаленные глаза деда от пыли краснеют еще больше и теперь похожи на необуглившуюся головешку.
На пункте всегда многолюдно, сюда привозят зерно из разных кыштаков. Здесь и совсем малые ребята, и старики, и женщины.
Палящий зной, ни ветерка. Нетерпеливо ожидаем своей очереди. Все хотят быстрее сдать зерно, брички сталкиваются, задевают одна за другую. Верблюд, у которого верблюжонок остался на току, завывает протяжно, будто плачет. За забором кричит, маневрируя, паровоз, вздрагивают вагоны.
А дед Жумакадыр носит мешки, большие, в каждом не меньше центнера. Он садится, взваливает мешок на себя, одной рукой придерживает его, другой рукой упирается в землю и медленно распрямляется, отрывая руку от земли. Из-под короткого дамбала видны худые, грязные ноги и синие вздутые жилы.
Одна из погонщиц в выцветшем, коротко подобранном платье, подпоясанном бечевкой из верблюжьей шерсти, встречая деда Жумакадыра, каждый раз заговаривает с ним, как со старым знакомым.
— А, аке, — начинает она, обнажая черные от пыли зубы, — как самочувствие?
— Сама видишь. Как ты поживаешь? Здоровы ли твои детишки? А муж твой пишет с фронта?
— Вот уже два месяца нет вестей, аке.
Дед Жумакадыр опускает голову.
— Вернется, даст бог, к счастью твоих детишек, — говорит он тихо.
Однажды, придя на ток, мы застали бригадира. Он, как всегда, ругал женщин, но на этот раз не без причины.
— Бригадир, дорогой мой, — умоляюще протягивала к нему руки Бурулча, низенькая старая женщина в мешковатом платье. — Давеча в обеденный перерыв мы насыпали одной бедняжке по горсточке зерна.
— Да ведь я только недавно выдал ей авансом десять килограммов отходов!
— Правильно, аке, спасибо вам, — подтвердила худая, длинная как жердь, будто высохшая на солнце, женщина.
Перед ней стоял чайник, в котором она принесла жарму себе на обед. Он без крышки, и внутри видна пшеница. Женщина вылущила ее на ладони и провеяла, сдувая шелуху ртом.
— Почему твои дети должны есть больше, чем все остальные люди?
— Если бы, как у всех остальных, было у нас хотя бы молоко. Нельзя прожить на одной жарме. Дети плачут... голодные... Теперь все. Больше никогда этого не будет.
— Нет, пойдем, воровка, в контору. Этот хлеб предназначен для фронта, а ты в него запустила свою грязную руку.
При слове «воровка» женщина зарыдала.
Все это время Жумакадыр стоял в стороне, как будто не замечая, что происходит. Вдруг он решительно повернулся и пошел к бригадиру.
— Ой, Абдыкар, хватит! Ты же слышал, что она обещала больше этого не делать.
— А ты не вмешивайся не в свое дело! Занимайся своим, — ответил ему бригадир и направился к оседланной лошади.
— А чтоб тебя разорвало, жулик эдакий! — вдруг крикнул старик. — Когда ты центнерами сбываешь на сторону да пропиваешь, это не считается, что ты запускаешь грязную руку в предназначенное для фронта зерно. А если бедная женщина, которая за день убирает своими руками четверть гектара, налущила себе каких-нибудь полкилограмма, так ты из-за этого поднял бучу и назвал ее воровкой!
— Чего ты мелешь, кусакал?
Тогда дед Жумакадыр рванулся к бригадиру, не успевшему сесть на лошадь, схватил его за шиворот и из всей силы швырнул в сторону. Рядом с ним бригадир казался беспомощным мышонком.
Все бросились к старику и оттащили его в сторону, а то неизвестно, что бы он сделал с бригадиром.
Мне вспомнился тот день, когда бригадир ударил Жумакадыра обухом серпа. Где у старика была тогда эта сила? Сейчас чуть ли не целая бригада еле удерживает его, а он еще вырывается, готов, как лев, кинуться на обидчика.
Бригадир трусливо вскочил на лошадь и поскакал вниз.
— Я еще тебе покажу, старый дьявол! Всем вам будет за хищение зерна, предназначенного для фронта...