— Я боюсь, Сережка…
— Чего бояться? Будешь здоровая, как наши деревенские девки… Вон ты и есть-то не умеешь по настоящему, а там наелась бы черного хлеба с луком да с редькой, запила бы квасом… вот как бы расперло.
Мысль о бегстве засела в голове Сережки клином с первого дня городской жизни. Он лелеял эту мысль и любил поверять ее только одной Шуре.
— Ты только никому не говори… — просил он ее.
— А тебя поймают дорогой…
— Я руки искусаю… Палкой буду драться.
В мастерской Сережка освоился быстро. Работа была нетрудная. Пока он сучил шнурки для дратвы, приделывал к концам щетинки, натирал варом; потом Кириллыч научил его замачивать кожу и класть заплатки на женские ботинки. В первый же праздник рыжий Ванька его поколотил, но не со злости, а так, как бьют всех новичков.
— Нас еще не так дубасили, — объяснил он плакавшему Сережке. — А ты просто пирожник…
Кривой Петька изображал собой публику.
— Дай ему еще хорошего раза, Ванька, — поощрял он приятеля. — Ишь какие слезы распустил, пирожник…
Фома Павлыч и Кириллыч совсем не обижали Сережку, и последний убедился, что в городе не все злые. Парасковья Ивановна даже жалела его, когда он по праздникам сидел один в мастерской.
— Ты бы хоть на улицу шел с ребятами поиграть…
— Они дерутся.
— А ты им сдачи давай.
— Они больше меня…
Праздники для Сережки были истинным мученьем. Делать было нечего, и его заедала мысль о своей деревне. Он пробовал выходить на улицу, но кроме неприятностей из этого ничего не получалось. По шоссе бродила без цели и толку громадная толпа народа. Все галдели, толкались, кричали. К вечеру появлялись пьяные, и начинались драки. Фабричные ребятишки шныряли в этой праздничной толпе, как воробьи, затевая свои драки, шалости и редко игры. Эти изможденные, бледные тени не умели играть… Сережку удивляло, что все они какие-то злые. Он или сидел в мастерской, или уходил к дяде Василию играть с Шурой.
— Чудной он какой-то, — жаловалась сестре Парасковья Ивановна. — На других ребят и не походит совсем…
— Погоди, привыкнет — такой же будет. Деревенское-то все соскочит… Тоскует все.
— Тих уж очень…
К вечеру Фома Павлыч возвращался домой всегда выпивши. В праздники ему разрешалось выпить, и Парасковья Ивановна не ворчала. Он садился у стола и кричал:
— Сережка, как ты меня понимаешь… а? Говори: «сапожный мастер Фома Павлыч Тренькин…» Так. Рраз… Второе: «Где учился Тренькин?» У немца Адама Адамыча… Немец был правильный. Так… А почему? Потому, что он немец… А про русского сапожника говорят прямо: «пьян, как сапожник». Хха… Ежеминутно!..
Под пьяную руку Фома Павлыч непременно кому-нибудь завидовал — то немцу Адаму Адамычу, у которого прожил в учениках шесть лет; то дяде Василию, который получает жалованье, как чиновник, то деревенским мужикам, которые живут помещиками…
— Сережка, ведь лучше в деревне… а?
— Лучше…
— Вот то-то… Это только название, что мужик. А как он живет-то, этот самый мужик?
— Всяко живут, Фома Павлыч… Разные мужики бывают. Которые совсем хорошо, которые ровненько, а которые и совсем худо.
— Худо? А сколько дён в году твой мужик работает? Только летом, и то с передышкой… Обсеялись — жди страды, отстрадовали — лежи целую зиму на печи. Ну, съездит помолотить, на мельницу, за дровами там — только и всего. Мы-то вот целый год дохнем над работой, а мужику что… Брошу я свою мастерскую и уеду в деревню жить. Будет у меня пашенка, лошаденка, коровенка, огородишко… главное — все свое. Никому Тренькин не обязан… Так, Сережка? Дядя-то Василий правду говорит, что мы есть самые пропащие люди. Денег зарабатываем бугры, а какая цена нашим деньгам: что нажил, то и прожил, а у самого опять ничего.
Иногда заходил дядя Василий. Он тоже немного выпивал в праздник и любил поговорить о деревне и правильной жизни. Выпивши, дядя Василий непременно начинал жалеть свою Шурку и даже плакал. С Сережкой он держал себя строго и спрашивал каждый раз Фому Павлыча:
— Ну, как мой племяш? Не балует…
Все почему-то не доверяли Сережке и ждали, что вот-вот он выкинет какую-нибудь штуку. Эти подозрения скоро оправдались. Подметила дело своим бабьим глазом Парасковья Ивановна. В углу на печи начали появляться корки черного хлеба. Потом они исчезали. Парасковья Ивановна принялась выслеживать Сережку и скоро открыла припрятанные им сухари.
— Это он себе на дорогу готовит — сообразила она. — Ах, прокурат… Уж эти тихонькие!..
Дальше открыла она, что Сережка устроил себе из старой рубахи и разного тряпья настоящую котомку. Когда Сережка укладывался спать, она потихоньку приносила эту котомку и показывала мужу.