Из Сережки рос серьезный, трудолюбивый мальчик, так что дядя Василий говорил про него:
— Ну, этот далеко пойдет. Он нам всем утрет нос… Много в нем этой самой деревенской силы.
Фома Павлыч только потряхивал головой. Что же, действительно, парень хороший, хоть куда. Вырастет — вот какой работник будет.
Лучшим развлечением Сережки, по-прежнему, оставалась больная Шурка, которая тоже выросла, но не поправилась. Она была такая же бледная и так же плохо ходила. Сережка играл с ней, как маленький. Теперь Катерина Ивановна души в нем не чаяла и принимала, как дорогого гостя. Она выросла в городе и тоже любила послушать рассказы Сережки о деревне.
— Что ты там делать-то будешь, Сережка? — спрашивала она.
— А все… Землю пахать, сеять, сено косить. Я природный крестьянин, и мне сейчас должно общество надел дать. Ну, лошаденку заведу, корову… Пока мать за хозяйством присмотрит, а потом сестренка подрастет. Женюсь, потому без бабы какое же хозяйство…
— Хочешь богатым быть?
— Зачем богатым… И так проживем. Главное, не надо эту проклятую водку пить… От нее все зло и по городам, и по деревням.
— Это ты верно, Сережка.
Шурка слушала все эти разговоры и только вздыхала. Она была уверена, что сейчас бы поправилась, если бы попала в деревню.
— Конечно, поправилась бы — уверял Сережка. — У нас вон какие здоровые деревенские девки. Не чета фабричным…
— Это уж конечно… Где же фабричным… синявки какие-то!
Рыжий Васька и косой Петька давно примирились с «деревенским пирожником», тем более, что он частенько выручал их от разных неприятностей. Молодые люди любили погулять и скоро узнали дорогу в портерные и трактиры. Из-за этих удовольствий как-то и работа не выходила в срок, и Кириллыч ворчал, а Парасковья Ивановна грозила, что прогонит.
— Вон какие лбы выросли — ворчала она. — Пора и своим умом жить. Сегодня обрадовались, завтра обрадовались, а кто работать будет?
Фома Павлыч угрюмо отмалчивался, потому что сам встречался в трактире с своими подмастерьями. Кириллыч «срывал» в год раз и пропадал недели на две. В конце-концов, самым надежным человеком в мастерской оставался Сережка. Через три года он уже выучился работать, как настоящий мастер, и только робел немного, когда приходилось снимать мерки и выкраивать товар… Как раз ошибешься!
— Ты уж того, Сережка, постарайся, — говорил Фома Павлыч все чаще и чаще. — Понимаешь? Потому как есть настоящий мастер Фома Павлыч Тренькин и не желаю оказывать себя свиньей… У меня своя сапожная линия. Ежеминутно…
И Сережка старался. От работы и житья в подвале он сильно похудел, вытянулся, и в его лице появилась какая-то скрытая озлобленность, как и у других мастеровых. Он так же бегал в опорках и в грязном фартуке, а по праздникам одевался уже совсем по-городски — в пиджак, суконный картуз и суконные брюки. Верхом торжества в этом городском костюме были резиновые калоши, подержанное осеннее драповое пальто и зонтик. Когда дядя Василий увидал его в первый раз в таком костюме, то невольно проговорил:
— Ну, теперь, Сережка, ничего тебе не остается, как жениться. Да… Вот тебе и выйдет вся деревня.
Наконец, прошли и пять лет. За последние годы Сережка успел кое-что отложить себе и заявил в день своего мастерового совершеннолетия Фоме Павлычу:
— Хозяин, теперь мы с тобой в расчете.
— Ну?
— Значит, еду к себе в деревню…
— Спасибо здешнему дому — пойду к другому? Ежеминутно…
Фома Павлыч страшно обиделся и побежал сейчас же жаловаться дяде Василию. Тот его выслушал, почесал в затылке и проговорил:
— Ничего не поделаешь, Фома Павлыч… Сколько волка ни корми, а он все в лес смотрит.
— А я то как без него останусь? Вот так ежеминутно… Паша как услыхала, так заревела… Он у нас родным жил. Все его жалеют. Главное — непьющий, в аккурате всегда.
Сережка простился со всеми, как следует. Больше всех горевала о нем Шурка, которой было уже десять лет. Она горевала молча и старалась не смотреть на Сережку.
— В крестьяне запишешься? — спрашивал дядя Василий.
— В крестьяне… Зимой сапоги буду шить.
— Та-ак… Что же, дело невредное. С Богом… Ужо в гости к тебе приедем с Фомой Павлычем…
— Милости просим… Ну, прощайте, да не поминайте лихом.
Катерина Ивановна и Парасковья Ивановна плакали о нем, как о родном.
Дело было осенью, когда уже начались дожди, и дни делались короткими. По вечерам в мастерской частенько вспоминали Сережку и завидовали ему, особенно Фома Павлыч.