— Вам у контору? — спрашивает извозчик.
— Вези в контору.
Мы въезжаем в третий внутренний двор, где и останавливаемся у низенького одноэтажного домика, — это и есть контора. В низенькой комнатке посетителей принимают несколько монахов.
— Вам комнатку?..
— Да…
— Позвольте ваши документы.
Старший монах, вероятно, о. эконом, бегло просматривает мой вид, выдает бумажку с номером помещения и посылает маленького служку проводить. Мы идем через двор, весь занятый богомольцами, и, наконец, останавливаемся у четырехэтажного здания недавно отстроенной странноприемницы. Служка, мальчик лет десяти, одетый в темный подрясничек и черную шапочку, передает нас с рук на руки одному из братьев, прислуживающих в странноприемнице.
— Пожалуйте у третий этаж… говорит в малороссийским акцентом скромный молодой человек в такой же черной шапочке и подряснике.
Через пять минут я с балкона странноприемницы уже любуюсь чудным видом на Днепр, на далекое Заднепровье, а под ногами у нас уходит к реке глубокая котловина, вся затянутая зеленью, из которой так красиво поднимаются церкви, церковки, и точно прячутся свеженькие белые домики. Самая лавра стоит выше, на горе; мне из-за монастырской стены видны только золотые куполы лаврских церквей; но здесь, именно, в этой котловине, расположились ближние и дальние пещеры — основание и главная историческая древность всего монастыря. Мы в самом центре святого уголка…
Было еще рано, но в воздухе начинала наливаться томящая мгла настоящего летнего жара. Нужно было торопиться съездить в город за некоторыми покупками, а отчасти и затем, чтобы познакомиться с городским центром.
Я опять среди богомольцев на монастырском дворе. В низенькие ворота монастырской стены народ так и валит, — одни богомольцы прямо с дороги, запыленные и усталые, другие от ранней обедни или из пещер. Весь двор полон этим народом, точно в Христову заутреню. Все лавочки облеплены «странными людьми», каждый тенистый уголок, а большинство расположилось прямо под открытым небом, на вымощенном плитами полу, среди своих котомок, страннических палок и снятой с притомившихся ног обуви. Везде хохлатский говор и хохлатские лица. Нашего российского и званья нет. Хохлы в белых шароварах и бараньих черных шапках едва шевелятся за более подвижными хохлушками. Мелькают запаски и плахты, где-то тяжело постукивают железными «пидковками» красные сафьяновые чоботы, в каких щеголяют дивчата.
— Батюшечка, родненький — просит милостыню какая-то слепая старушка и кланяется на шум приблюкающихся шагов.
Я люблю бродить в незнакомой толпе и прислушиваться к ее говору, а здесь это удовольствие увеличивалось приятным южным акцентом малорусского говора. И лица совсем не наши, великорусские или сибирские, — нет окладистых бород, лопатой прежде всего, а потом что-то такое придавленное и скрытое в выражении упрямых глаз. Я напрасно искал глазами забубенных запорожских голов, — ничего похожего. В толпе наших русских богомольцев вы всегда найдете массу тех типичных физиономий, красивых оригинальной старческой красотой, — эти широкие спокойные лица, обрамленные почтенной сединой, особенно хороши, и сами собой просятся на полотно, как и лица старух-богомолок. Здесь не было этого, как не было дышавшей здоровьем молодежи.
Но что приятно поражает глаз в этой толпе, — так это какая-то особенная простота выражения, как женских, так и мужских лиц, трудовая сосредоточенность взглядов и вообще что-то такое патриархальное, чего уже не достает нашему великоруссу, а тем больше — сибиряку. Да, убого, некрасиво, но, все-таки, хорошо именно своей простотой и сердечностью. И все свое, — своей домашней работы: рубахи, шаровары, свиты, запаски, плахты. Правда, некрасиво сидит эта самодельщина, особенно на молодежи, но за то вы нигде не увидите ситцев и миткалей, в какие разодеты наши русские бабы. Фабричная цивилизация еще не задела этот мирный народ, и, много-много, если какая-нибудь щеголиха вырядится в кумачный красивый платок, или обмотает голову безобразной бумажной шалью.
— Вертайся до нас, Галю… — слышится ласковый старушечий голос. — Пидем у пещеры…
— Бабуся, мы трохи сходимо у город, до купцов.
— Нэхай…
Эти разговоры на «вы» как-то даже странно слышать после нашей великорусской и сибирской грубости. Ни галденья, ни звонких бабьих голосов, даже молодежь смотрит так серьезно и сдержанно, — ничто не нарушает святости заветного уголка.
Беру первого, попавшегося на глаза, хохла-извозчика и отправляюсь в центр города, т. е. на Крещатик. По дороге — те же толпы богомольцев, такая же толкотня у мелких лавчонок с образками. Какой-то молодой хохол растянул на прилавке полотно, с намалеванным на нем черным крестом, лестницей, мертвой головой и еще какими-то принадлежностями траура, и, видимо, торгуется уже давно, потому что разбитная толстая торговка утирает пот с лица и накидывается на хохла с особенным азартом.
— Что это он покупает? — спрашиваю извозчика.
— А на смерть покупав… покров такий… — отвечает извозчик и почесывает в затылке на великорусский манер.
Мы так оставили запасливого хохла торговаться на смерть. Сейчас за крепостной стеной глянул на нас синий Днепр и скрылся за зеленью Царского сада, распланированного чистенькими дорожками, клумбами и куртинами. Налево — низменный одноэтажный дом совсем как-то потерялся в тени целой роты великолепнейших тополей; там дальше опять сады и опять тополи и какие-то совсем неизвестные мне деревья, покрытые пирамидками белых цветов, точно святочная елка свечами.
— Грецкий орех… — сурово объяснил извозчик, хотя этот грецкий орех оказался впоследствии каштаном.
К Крещатику, главной артерии Киева, мы спустились мимо целых облаков зелени городского сада, — я не ожидал такой красоты и глазел по сторонам, как пошехонец. Вот и Крещатик с его трехсаженными панелями, бесчисленными магазинами, цукернями, продажей минеральных вод на каждом шагу, треском и лязгом мостовой и вечной толпой пешеходов, бойко сновавших взад и вперед. Оставив извозчика, я отправился пешком. Зашел по делам в два-три магазина, купил газету и завернул в погребок «натуральных кахетинских вин» освежиться стаканом вина.
В погребке было очень прохладно, а пред окном тянулась бесконечная толпа пешеходов, напрасно старавшаяся спастись от жара в тени домов. Нужно было перевести дух и всмотреться в двигавшуюся городскую толпу.
Крещатик поразил меня своим столичным великолепием и необыкновенным движением гораздо больше, чем удивлял прежде Невский или Кузнецкий мост. Это такая щегольская и чистенькая улица, при том с европейской складкой, чего, пожалуй, не найти и в столицах. Да, это именно европейская улица, вся пропитанная специально польским щегольством, — везде лица польского типа, особенная польская чистота и бойкая «польская обувь». Ни русского, ни хохлацкого, начиная с объявлений на окнах магазинов, где русскими буквами в одном месте требовалась «девушка к платьям».
— Мое ушинованье, пан Здислав… — врывается в отворенную дверь погребка густой басок невидимого пана.
— До видзенья, пан Иосиф.
Торопливо бегут по тротуарам с коробками в руках «девушки к платьям», полулежа в колясках катятся красивые паненки и пани; с строгими лицами проходят сердитые старухи-польки, вечно занятые и вечно озабоченные, а настоящим, кровным панам, одетым по последней модной картинке, и счету нет. Много типичных, красивых лиц.
Решительно, этот Крещатик — улица-красавица, и я остался от нее в восторге, особенно когда за двугривенный купил такой великолепный букет из тюльпанов, сирени, белых нарциссов и еще каких-то розовых, душистых цветов, какой у нас на севере не купишь в это время ни за какие деньги.