Я не мог в ту минуту простить грузину, что он позабыл о девушке и не застрелил ее заблаговременно. Несчастная так и осталась в рубашке. Ее оголили н, схватив поперек тела, потащили в кусты.
Нас стали допрашивать. Тут вылез вперед кларнетист и, как он неподражаемо умел, развел им целое слезное море; но его словам, нас мобилизовали под угрозой смерти, держали под прицелом. На вопросы о положении в городе врал без зазрения совести: будто бы там чуть ли не бунт, белых ждали как избавителей; словом, не прошло и десяти минут, как офицер угостил его папиросой. Каюсь, в эту минуту он был мне противен, между тем он спас нам жизнь. Кто-нибудь из нас должен был проделать всю эту дипломатию; есть люди, которые добровольно берут на себя худшие роли, — все им обязаны, а вместо благодарности чувствуют брезгливость.
Одним словом, нас арестовали, но не тронули. Пока допрашивали, солдаты выволокли из вагона тело нашего херувимчика-секретаря: он был раньше всех, еще во сне, убит первою пулею.
Потом началось допрашивание комиссара. Впрочем, нельзя было назвать издевательство допрашиванием. С лица его лилась кровь. Верхние зубы во pry были выбиты. Отвечая, он плевал кровью. На вопросы офицера он отвечал ясно, коротко, почти весело. Близорукие глаза (пенсне было сорвано и разбито) смотрели необычным взором, усиливая то впечатление экзальтации, о котором я говорил. Видно было, что по близорукости он не различает ни лиц, ни направления чужих взглядов и смотрит прямо перед собой на какую-то умственную, одному ему видимую, точку.
— Пытать, — кричали солдаты, — чего с ним канителиться!
Худенький человек выпрямился, поднял руки, как оратор, и воскликнул звенящим голосом:
— Товарищи, близок час, когда вы поймете, что вы делаете!
Разве не ради вас, жен и детей ваших борется Красная Армия? Подумайте, за кого вы стоите? Подумайте, где обещанная вам земля?
— Молчать, собака! — крикнул офицер. — Сажайте его на кол!
Знаете вы, что такое кол? Это деревянный обрубок, самый настоящий. Вот такую дубинку вгоняют человеку в задний проход. Я видел, как его посадили на кол, вогнав с силой так, что хрястнули раздираемые внутренности. И человек корчился, пригвожденный, а с востока взошло большое, белое, горячее солнце, зачирикали птицы, занялась вся степь, и ослепительно засиял наверху наш агитвагон всеми своими лозунгами и плакатами. Он стоял к нам как раз той стороной, где веселый рабочий размахивал огненным молотком, зовя к сияющей пятиконечной звезде.
Корчившийся на колу увидел эту звезду, он протянул руки к вагону. И… содрогаюсь до сих пор, как вспомню. Вдруг сильным, нечеловеческим голосом, будто не рвало ему внутренности, стал говорить. Это была его агитационная речь. Он успел сказать:
— Да здравствует рабоче-крестьянская республика! Вы все пойме ге, вы будете с нами. В вагоне приготовлена для вас ли-тера-тура. Берите себе вагон!
Слово «вагон» резнуло, как нож, так напряженно вышло оно из горла. Действие было нечеловеческое, потрясающее.
Солдаты буквально оцепенели, многие попятились от него.
Офицер с проклятием выстрелил в лицо тому, кто агитировал с кола. Он был вне себя, когда заорал, чтоб жгли вагон.
Тут-то я и увидел самое необычайное во всей моей жизни.
Да. милые вы мои, солдаты ринулись к вагону, набились в него и — пусть я провалюсь, если вру, — делая вид, что разрушают вагон, совали себе, кто во что успел, нашу литературу.
Один за голенища, другой за пазуху, третий в рукав, под шапку. Я видел в окошко их лихорадочные движения — это казалось полусознательным, сомнамбулическим. Должен сказать вам, что и я сохранил на память, подобрав тихонько, обгорелую щепку от нашего вагона и сохраню ее до самой своей смерти.
Шесть месяцев после этого весь юг был окончательно очищен от белых. Я встретился случайно с одним из тогдашних наших мохначей, — он был уже красноармейцем.
— Почитай, целиком перешли мы в Красную, — сказал он мне между прочим. — С того дня и задумались.
Вот что я считаю образцовой агитацией. Живите тысячу лет и еще тысячу, а большего не придумаете. Сильнее, чем жертва, на земле нет ничего.
Кажись, станция. Пойду возьму свежего кипяточку.
Рассказчик встал, взял большой медный чайник и двинулся к выходу. Спящий в углу пассажир-коммунист внезапно открыл глаза, вскочил и, взяв фуражку, вышел за ним. На лесенке он слегка ударил его по плечу. Рассказчик живо обернулся и, казалось, ничуть не удивился.
— Вот что, товарищ, — сказал пассажир, — рассказ хорош, хотя и есть некоторая скрытая тенденция… Вы меня понимаете, насчет жертвы. Только одно плохо: постепенно сбились с тона. Вели вначале соответственно аудитории, а потом вдруг перешли на высокий стиль и засерьезничали, — словно для более тонкого слушателя рассказываете. Эта неровность — единственный недостаток.
— Разве вы не догадались, что это — для вас? — усмехнувшись, ответил рассказчик. — Я заметил, что вы не спите. И тенденция, может быть, вам не повредит.
И прежде чем тот успел опомниться, он взмахнул чайником и исчез в толпе.
1923
Александр Серафимович Серафимович
Бабья деревня
Это было в восемнадцатом году, По кочкам и корневищам долго ехал Сергей. Куда ни глянешь, пни вырубок или глухие, молчаливые сосны.
Дикое место. От железной дороги сто пятьдесят верст.
Вот наконец и деревня, — в снегах на горе..
Внизу речка застыла, лишь черные полыньи дымятся. Кругом сизые от мороза леса, — раздолье!
У большой избы ямщик постучал кнутовищем.
Вышла баба в перетянутом ремнем тулупе, в треухе и в штанах.
— Агитатора из городу вам привез, — сказал ямщик, показывая кнутом на Сергея.
— На кой он нам!
Повернулась, отворила ворота и сказала:
— Въезжайте во двор. Лошадь в сарай заведи, теплее будет, а сами идите в избу, погреетесь.
Сергей с ямщиком сидят распаренные в жарко натопленной избе и тянут, обжигаясь, чай с блюдечек.
А уж полна изба набилась баб — и молодые, и старухи, и девки.
«Да все ядреные какие, девки-то, кровь с молоком. Ишь глазами блестят… — подумал Сергей, схлебывая с блюдца и прикушивая медком. — И все в штанах да в треухах, по-мужичьи».
— А чего же у вас мужиков-то не видать?
— Все мужики пропали, — сказала старуха, глядя в угол.
— Жанихов теперича ни одного, — печально засмеялись девки.
— Один мужик па разводку остался, да и тот безъязычный.
— Как так?
— Ды так. Пришел енерал Колчак и давай сгнущаться над народом — ды тянут, ды разоряют, ды бабам нет житья, сколько девок перепортили. Мужики терпели, терпели да все убегли к балшавикам. А из них роту энти сделали. Ну, наши и стали бить Колчака. Выгнали из деревни и погнали. Страсть наклали оно. А потом, слышим-послышим, все наши полегли под одним городом. Брали город у Колчака, все полегли до единого.
В избе стало тихо. Курлыкал самовар, да за печкой сверчок тренькал.
— Чего же вы все мужиками оделись?
— Нужда загнала. Лес ли рубить, али какую чижолую работу, где же в юбке — не справишься.
— И девки в портках, — сказал ямщик, показывая зубы из-за блюдца с дымящимся чаем.
Девки весело засмеялись, блестя глазами:
— А чем же мы хуже вас?
— Ну, ладно, — сказал Сергей, отодвигая чашку, — делу — время, потехе — час. Кто у вас председательница совета?
— Да она же, — указали на краснощекую коренастую хозяйку избы.
— Так сбей сход, а я поговорю с вами. Я из города прислан от партийного комитета.
— Да мы почитай все тут. А каких нету, в лесу делянки рубят либо сено с лугов возят. А об чем говорить-то будешь?
— Обо всем: об советской власти, о разрухе, о коммуне…
Тут все бабы азартно закричали:
— Не надо нам коммуни! Будь ты проклят с ней, рогатый черт!
— Надень себе ее на рога!..