Выбрать главу

Таким образом, отношения у нас складывались уважительно именно с той поры, когда я что-то стал делать в искусстве.

— Вы, наверно, знаете, что в письмах Высоцкого Бортнику в конце стоит приписка: «Привет шефу и Лене Филатову…»

— Ну это не во всех, наверное, письмах. Во всяком случае, это в последние годы, чего нельзя сказать про первые. С годами, со временем очень четко разделяешь, во-первых, качество человеческое, а то, что Володя был очень добрый человек, всем ясно. У меня много с ним связано хорошего, потому что он меня просто спасал неоднократно. А есть вещи, о которых даже рассказывать не буду, настолько я ему обязан… Он меня практически вылечил, когда у меня была страшная болезнь — лимфоденит. И когда мне понадобилось срочно лечь в больницу по другому поводу, к хорошим врачам, он меня уложил и сам весь этот процесс курировал, и приезжал, и спрашивал: «Как?» Тогда я лежал расколотый совершенно, в мнимом параличе. Выяснилось, что это не паралич, но страшно было очень…

Сейчас чем дальше во времени отходит Володя, чем Дольше он «память», чем больше его разглядываешь в каких-то опосредованных вещах, видишь: да, похоже, но он чуть-чуть в этот момент делает не так… Есть отдельные фотографии, на которых схвачено, но схвачено в фазе, в статике… И понимаешь, как многого уже не расскажешь на словах и на пальцах. Можно рассказать только факты, а вот какого-то его оптимально живого не представить… Не представить, как он улыбался, как он хохотал, когда он все зубы обнажал, и как он жмурился… Это все остается только в нас, навсегда. Я когда-нибудь попробую написать, если удастся, собрав все свои наблюдения, соображения, и то, что я ощутил на похоронах, которые просто меня разрушили, и не только меня, много людей… Но я болел, наверно, полгода — болел физически, внутренне. Я работал, я что-то делал, но хорошо у меня ничего не получалось. Просто как будто из меня вытащили какой-то блок.

Хотя, подчеркиваю, мы не дружили. Мы не так даже много общались. А если общались, то так, на темы искусства, немножко баловались, немножко шутили, немножко говорили… В театре у него были гораздо ближе люди, но… То с Мариной они меня подхватят в Будапеште на гастролях — «поедем туда-то, мы тебя подвезем». То приедет из Парижа — выдумает какой-то подарок… И не о подарках речь, он был трогателен во всем. Вдруг просит нескольких артистов остаться: «Ребята, помогите, западные немцы снимают кусок из «Гамлета» — телевизионщики, киношники… Помогите». Остались после спектакля — норма, абсолютная норма, о чем речь! Но закончилась съемка, Володя припер какие-то книжки, которых не достать, — то ли заранее побеспокоился, то ли в «Березке» купил… «Тебе — вот это, тебе — вот это… Спасибо огромное, ребята…» Как будто что-то такое мы сделали… А это была не акция товарищества даже, это было нормальное человеческое дело. И вот так он все оценивал. При том, что со стороны, как говорят многие люди, он бывал жестким… Почему он производил иногда впечатление жесткого человека? Потому, что он бывал жестким. Был жесток и даже беспощаден к людям, которых не любил, которых считал, в общем, некачественными людьми, и высказывался очень жестко. Например, в Тбилиси мы были на гастролях, там было несколько фотографов… Один из них пришел и фотографировал долго — и меня, и Валерия Золотухина, и Володю. Мы втроем сначала были там на гастролях, потом уже подъехал театр. Володя трогательнейшим образом надевал на меня рубашку, примерял сам: «Нет, не эта…» Я говорю: «Ну вот у меня нормальная». Он говорит: «Какая нормальная, ты что, с ума сошел, рвань! Босяк! Я тебе даю парижскую рубашку, а ты не можешь даже отличить. А ты, Валер, надень вот это…» Одевал, как кукол, в свои рубашки. «Нет, у тебя штаны не те, это тебе не нужно. Ну притащи, что у тебя еще есть? Нет, у тебя нет ни одной рубахи— это гадость… И брюки у тебя ужасные…» Короче говоря, он в свое нас переодел, мы поснимались так и эдак… А потом — какие страшные бывают совпадения! — одна из этих фотографий висела на похоронах, висела над гробом в театре. Там, где Володя такой сосредоточенный… А в ту пору я этого не заметил, он был весел, и мы вроде бы как позировали… То ли это так совпало, то ли действительно у гениальных людей, у провидцев всегда есть наряду с весельем и беззаботностью ощущение чего-то трагического впереди. Но почему эта фотография так страшно прозвучала?..

А спустя какое-то количество дней пришел фотограф в театр. «Вот, Владимир Семенович, пожалуйста, это вам… А теперь, пожалуйста, не откажите в любезности… У вас есть время?» — «Есть, минут десять». — «Тогда, будьте любезны, подпишите мне, пожалуйста». Ну Володя подписал. «Спасибо большое. А теперь, — достает пачку, — будьте любезны, подпишите товарищу такому-то… Это мой товарищ… один — из обкома, второй — с мясокомбината, третий…» Володя бросил ручку и сказал: «Нет, я этого делать не буду, я не знаю этих людей…» — «Ну для меня». — «Нет, ни для кого не буду». — «Как вам не стыдно, я вам столько сделал». И Володя его выгнал, причем выгнал очень резко, сказал: «Не смейте так со мной разговаривать!» И вот по иронии судьбы именно эта фотография оказалась последней… Эту историю я знаю с Володиных слов, а закончилась она, когда вышел потный фотограф… Я пробегаю мимо и говорю: «А где же мои фотографии?» — «Я сделаю, сделаю». Так он и исчез.

— Я знаю, что Высоцкий был огорчен, когда на спектаклях «В поисках жанра» были неполные залы…

— Это не совсем так… Там была такая история. Мы приехали, нам дали Дворец спорта, но в это время шел какой-то мощный футбол. Грузины — народ эмоциональный, болели за грузинское «Динамо». Это было очень невыгодное время. Кроме того, Дворец спорта заполнить— это очень трудное дело. Публика разнородная, все хотят разное, но ходили все-таки на Владимира, а Владимир это понимал. Мы просто ему помогали, грубо говоря, отвлекали внимание на себя, давали ему передохнуть… Но работал в основном он. И естественно, его огорчало то обстоятельство, что зал был не битком, хотя он понимал корни этого.

— Ваши совместные выступления… Что было интересного в этих поездках?

— Конечно, Владимир имел славу, совершенно очевидно. Это было понятно и при жизни, а в особенности размеры ее и масштабы стали, к сожалению, понятны после смерти… Ну так или иначе, я ездил вспомогательно, и любой из нас ездил вспомогательно, потому что действительно наши репутации были несравнимы. Без любого из нас бригада в три-четыре-пять человек могла состояться, если был Высоцкий. Кроме него, все остальные взаимозаменяемы. И конечно, его жизнь была чудовищно сложна, это я много раз наблюдал сам. При всем при том, как принято говорить, народ его любил. Любил его, и язвил его, и истязал его чудовищно, потому что от любви до ненависти один шаг. Почему-то казалось, что он вечный. Поэтому и записки были всякого рода, и атаки после концертов… «А почему вы поете всякие уголовные песни?» — «Да ничего я не пою… Это был момент… Это были стилизации».

По-разному объяснял, иногда шутя говорил: «Знаете что? В России от сумы да от тюрьмы не зарекайся — это тоже данность». Потом начинался разговор уже политического свойства: «А вот вы себе позволяете…» А Володя никогда, к слову сказать, не полемизировал не песней. В его концертах конферанс очень локальный, очень внятный и не несет в себе полемического задора. Все сказано в песнях, поэтому он предпочитал своими словами на эту тему не объясняться. Понимал, что эта полемика не доведет до добра: ну что человеку объяснять долго про себя, если он не понял ничего, сидя в зале…

— А на сцене в каких спектаклях вы встречались?

— В «Пугачеве», в «Гамлете» — все время, с самого начала и до конца, в «Десяти днях…», в «Павших и живых», «В поисках жанра», во всякого рода концертах. «В поисках жанра» — тоже концертная форма.