— Ты мне ответишь за эти слова. В суде ответишь. Ты мне ответишь! — подскакивала Степанида.
— Испугала! Еще поглядим, кто ответит. Кулачиха, кулачиха!
— Тише вы! — крикнул Василий. Наступило молчание, потом Василий негромко сказал: — Ты посмотри, Степанида, может, сколько есть. Посмотри. Сама знаешь: четверо ребятишек у Марии.
— Не надо, Василий, — попросил Кузьма.
Галька взглянула на него, не пряча лица, заплакала.
— Тетку Марию жалко, — причитала она. Слез у нее было много, и они с крупного покрасневшего лица стекали на шею. Степанида нагнулась и тоже промакнула свои глаза подолом, плачущим голосом сказала:
— Мне Мария как родная. Да я бы для ее последнего не пожалела. Она мне столько добра делала.
Снова замолчали. Степанида то и дело наклонялась, вытирала подолом глаза, будто надраивала их, как пуговицы, чтобы они наконец заблестели. Наклоняясь, снизу, почти из-под стола, выглядывала на мужиков, не то всхлипывала, не то мычала.
— Хватит тебе, Галька, реветь, — сказал Василий. — Рано еще Марию оплакивать.
— Врет она, врет! — закричала опять Галька. — Я знаю. Видеть ее не хочу.
— А не хочешь — ну и выметайся! — подхватила Степанида. — Не заплачу. Хошь сейчас выметайся. Ты мне всю шею переела.
— Пойдем, Василий, — сказал Кузьма.
— Пошли.
Они оделись и вышли. Из Степанидиной избы нарастал крик; с двух сторон деревни на него откликнулись собаки, загавкали густо и дребезжаще. Василий, шагая рядом с Кузьмой, грозился, что выгонит Степаниду из бригады. Кузьме стало все безразлично. Боль за Марию и ребятишек, вспыхнувшая за столом, когда заговорили о деньгах, теперь прошла, и недостача казалась такой же нестрашной, как это собачье гавканье. Будь что будет. Кузьма чувствовал только, что он устал и хочет спать, все остальное было неважно.
— Завтра я зайду, — сказал Василий, сворачивая к себе.
— Ага.
Кузьма остался один. Он шел на самый край деревни, в свой новый дом, поставленный для того, чтобы жить в нем, поживать да добра наживать. Деревня спала, только все еще подлаивали друг другу собаки. Спали люди, и вместе с ними спали их заботы, отдыхая для завтрашнего дня, чтобы двигаться в ту или другую сторону. А пока все оставалось на своих местах, все было неподвижно.
Кузьма пришел домой и сразу лег. Он уснул быстро и спал крепко, забыв во сне обо всем на свете.
Так закончился первый день.
Поезд рвется вперед, разбрасывая по сторонам дрожащие и тусклые на ветру огоньки. Потом огоньки пропадают, и за окном остается белесоватая, еще не налившаяся до конца темнота. Снова покажется дальний одинокий огонек, грустно посветит и отойдет, но за ним вдруг выскочат два, а то и три огонька вместе, высветят перед собой кусок земли — совсем небольшой, с крохотным домиком и поленницей дров или углом сарая. Он сразу же отступает, его смывает темнотой, и опять надо ждать следующий огонек и следующий домик, потому что без них как-то не по себе.
Кузьма лежит и смотрит в окно. Он устал лежать без движения, смотреть в темноту, как в стену, но что еще можно делать, он не знает. Хорошо, что поезд идет и идет и город все ближе. Так, отыскивая огоньки, можно ни о чем не думать — это игра, чтобы обмануть себя.
Заворочался на своей полке парень, заскрипел во сне зубами, и старуха внизу, тоже дремавшая, открывает глаза, смотрит на часы.
— Сережа, — негромко зовет она. — Проснись, Сережа.
— Я не сплю, — отзывается старик. — Так лежу.
— Время принимать лекарство.
— Если время, давай.
— Не болит сейчас?
— Нет, нет.
Кузьма ложится на спину; теперь, когда заговорили старик со старухой, можно опять послушать их и не таращиться больше в окно. Услышав голоса, снова заворочался парень и сразу же, хмурясь, приподнялся, свесил ноги.
— О-о. — Парень увидел, что старик что-то пьет из стакана. — Наш дед уже опохмелиться решил. Ничего себе.
— У тебя одно на уме, — несердито отвечает старуха. — Сережа лекарство водой запил, а ты уж Бог знает что подумал.
— А что — дед раньше-то, поди, поддавал.
— Нет, Сережа никогда не пил много. Выпивать выпивал, а пьяным я его не видела.
— А, потом все так говорят. Я, если до старости доживу, тоже буду говорить, что один квас пил.
— Скажи ему, Сережа, сам.
— А зачем? — рассудительно отвечает старик.
— И то правильно. Они теперь не поймут.
В другое время парень, наверно, сцепился бы спорить, но сейчас ему не до того. Бережно, постанывая и покряхтывая, он опускается вниз и признается:
— Голова трещит — спасу нет!