Выбрать главу

Ответа и на этот раз не было очень долго. Письмо было послано заказным. Фергюсон был очень обеспокоен. Хотел было даже запросить по телеграфу Дюммлера, но в этом было бы нечто неловкое и ее компрометирующее. Тони несколько раз ему снилась. Понемногу мысль о ней стала у Фергюсона почти навязчивой.

Политикой он больше не занимался. Уоллес совершенно его разочаровал. Теперь он интересовался планом Барука о контроле над атомной энергией. Об этом прочел доклад в Нью-Йорке, выслушанный с большим вниманием. Фергюсон подумал, что ему следовало бы прочесть такой же доклад и в Лондоне, и в Париже. Не мешало и подробнее ознакомить европейских ученых с его последними работами. Несмотря на свой еще увеличившийся авторитет в университете, он не хотел так скоро просить о новой командировке, – это было бы недобросовестно. Думал, что, быть может, летом съездит на свои деньги опять в Европу, – в душе чувствовал, что не поедет. «Что я сказал бы Тони? Притворялся бы, что ничего не знаю? Или читал бы ей безнадежные проповеди?"

Месяца через два Фергюсон, наконец, получил от нее письмо. Она прилагала перевод, сделанный на этот раз совсем плохо, просила больше ничего ей не посылать, благодарила за визу и деньги. О приезде не сообщала ничего. Ему показалось, что почерк у нее стал шатающийся.

Это письмо совершенно его расстроило. В первую минуту он сказал себе, что в сущности мог бы быть доволен. «Теперь моей вины больше уж никакой нет». Потом он подумал, что жизнь его тоже «в сущности» кончилась. Фергюсону и раньше казалось странным, иногда даже смешным, что ему скоро будет шестьдесят лет. Он и до своей поездки в Европу иногда полушутливо называл себя стариком, и другие, особенно дамы, весело улыбались и протестовали. «Теперь и шутить не над чем. Кончена жизнь».

В эту ночь он видел Тони во сне, – их обед в Латинском квартале за бутылкой вина, слышал ее смех, видел тот ее жест (действовавший на него так же, как на Яценко и на Гранда). Проснулся он с жгучей сердечной болью. У него выступили слезы. Знал, что больше никогда ее не увидит и что никогда у него не изгладится воспоминание о ней. «Я как те четырнадцатилетние мальчики, которые хотели бежать в пампасы, но были пойманы и водворены домой… Путь к освобождению как будто найден, но пампасов никогда больше не будет"…

IX

Тони долго читала и перечитывала первое письмо Фергюсона, рассеянно поглядывая на стоявший перед ней кофейник. Фергюсон часто пил у нее кофе и тревожно удивлялся тому, что она заваривала три столовые ложки на две чашки. – «Поэтому вы такая нервная, это слишком много», – говорил он. Тони и теперь слышала его интонацию: «much too much». Он часто употреблял слово: «much» и разные выражения с этим словом, говорил: «much of a muchness», «much cry and little wool», «he is not much of a painter"… – „С ним все кончено, ничего отвечать не надо“.

Утро опять было очень тяжелое. В кровати плакала, – вообще плакала редко. Решила вечером впрыснуть морфий, хотя в этот день по расписанию не полагалось. Затем оделась, достала из стального ящика ожерелье, перед зеркалом поправила брови, напудрила красные пятна на подбородке. Уже спустившись до площадки третьего этажа, заволновалась: закрыла ли газ, потушила ли папиросу в пепельнице, – вдруг пожар! Вернулась, – все оказалось в порядке, – опять начала спускаться и вспомнила, что ключ в двери повернула не двойным поворотом. Подумала (как все чаще в последнее время), что, кажется, сходит с ума, – и не поднялась. На улице она встретила средних лет даму, недавно записавшуюся в «Афину». Та как раз шла за карточкой и видимо хотела, чтобы секретарша поднялась с ней. Тони, плохо слушая, смотрела в пространство мимо лица этой дамы. «Недурна собой… Папа говорил, что в Великороссии таких называли «стариковским утешением"… Чего ей надо?.. Что она говорит?"…

– …Кажется, еще двенадцати часов нет, – сказала дама, напоминая, что приемные часы от десяти до двенадцати.

– Я ушла без десяти двенадцать. Нужно спешно отправить телеграмму, – солгала Тони.

Когда дама отошла с недовольным видом, Тони отправилась на почту и, войдя, вспомнила, что никому телеграммы отправлять не надо. «Ну да, я схожу с ума», – подумала она, соображая, куда же ей надо было идти. Вспомнила: тот ювелирный магазин находился недалеко от гостиницы Гранда. У нее задержалась в памяти надпись: «Покупка и продажа драгоценностей. Платят самые высокие цены"

В автобусе она растерянно взглянула на подошедшего кондуктора. – «У меня нет билетиков!» – сказала она таким тоном, точно совершила преступление и сознается. Затем поспешно вынула деньги из сумки. Кондуктор и соседи смотрели на нее удивленно. Автобус остановился у церкви. Она оглянулась, опять забыв, куда идет. Вошла в церковь, хотя уже несколько лет сочувствовала безбожникам (да и церковь была чужая, католическая, – ей все не-русское казалось враждебным). У входа под афишей с изображением молящейся женщины и с надписью «J'ai choisi Dieu», продавались свечи. У нее почти не было денег, она спросила самую дорогую, в пятьдесят франков, и машинально сделала то, что делали другие: опустила руку в раковину, перекрестилась (православным, а не католическим крестом) и низко поклонилась. Засветила свечу от другой, стоявшей у нежно-голубого бархатного покрывала, на котором золотыми буквами было написано: «Ave Maria», вставила свою свечу в углубление рядом с другими и опустилась на один из маленьких соломенных стульев, странно выделявшихся своей убогостью в этой величественной, великолепной церкви с золотом, мрамором, бронзой, цветными стеклами окон. Людей было немного. Около нее молился нестарый человек без ноги, за ним женщина с ребенком на руках. Ей вдруг стало жаль и себя, и их, и всех людей. «А может быть, правда здесь? Может быть, уйти сюда? Может быть, выход в этом?.. Нет, теперь поздно… Нет, это прошлое… Будущее с теми… Адрес они нам дали. Пойти к ним? Но оттуда уже возврата нет… Я еще подумаю…"

Она зашла в магазин, и, как осенью в Ницце, попросила оценить ожерелье. Ювелир даже не вынул лупы.

– Я этим не занимаюсь. Думаю, тысяч пять вам дадут, – сказал он.

– Как пять тысяч?

– Может быть, шесть. Стекла сделаны хорошо.

– Что вы говорите!.. Разве это не настоящие бриллианты?

Ювелир взглянул на нее с недоумением.

– Конечно, нет.

– Вы ошибаетесь!

– Какое же тут может быть сомнение? Если б они были настоящие, они стоили бы миллиона три.

– Я именно отдавала их для оценки ювелиру в Ницце. Он так их и оценил в три миллиона.

– Это невозможно, – сказал ювелир, подняв брови. – Любой ребенок мгновенно признает, что бриллианты не настоящие. Вы спрашивали в ювелирном магазине?

– Да! Конечно!

– Вы ошибаетесь. Или же вы показывали не те камни, – сухо, подозрительным тоном, сказал ювелир. – Извините меня, я очень занят.

Она растерянно вышла из магазина.

В гостинице Гранда ей сказали, что он уехал, не оставив адреса.

Больше сомнений быть не могло. Она вышла из гостиницы. Не знала, что теперь делать, и чувствовала почти облегченье: «Не продала!.. Я не продала!.. Судьба… Во всем судьба… Нечего и думать о том, чтоб бороться с судьбой"… Вспомнила какие-то стихи о судьбе, тотчас ее оживившие. «Теперь все кончено, и слава Богу!"

X

Перед отъездом в Америку Яценко зашел к Дюммлеру. Он в последнее время редко видал старика. Знал, что дела «Афины» идут худо. К удивлению Виктора Николаевича, главной причиной полного упадка общества оказалась именно речь Николая Юрьевича. Она почти всех разочаровала и многих раздражила. Делавар говорил, что получено немало писем с отказами и даже с протестами. Новых же кандидатов было очень мало. «Затея оказалась мертвой. Старик взял не ту линию, какую надо было, – пояснил Делавар с усмешкой. – Жаль конечно, он возлагал на это дело такие надежды!"