Затем долго сидела на скамейке, чтобы не прийти слишком рано. Думала о Гранде. «Конечно, он вор, самый настоящий вор. И я знала, что он на все способен. Да, да, совершенно ясно, как это было. Я ему в последний раз денег не дала. Если б были, дала бы, но их не было. Делавар отказался купить дом. Из афер ничего не вышло. Может быть, он проигрался или выдал чек без покрытия, кажется это так у них называется. Вот он решился и на простую кражу. Вероятно, он это сделал тогда, когда я с Фергюсоном ездила в Страсбург. Я тогда оставила камни в ящике, он взял их и заказал поддельные. Риска не было никакого, он знал, что я жалобы не подам и не могу подать: надо было бы объяснить, откуда эти бриллианты, и почему я их пять лет не отдавала властям, и почему я ходила их оценивать, и что это за стальной ящик в стене, и что это за помещение, и какая „Афина“. Я сделала бы посмешищем и Дюммлера, и Фергюсона: вот какого они достали Хранителя Печати!.. Зачем он вставил вместо настоящих камней поддельные? Он мог просто унести ожерелье. Но он надеялся, что я скоро не продам и не замечу подделки. Через год следы были бы потеряны, я подозревала бы не его, а кого-нибудь другого. Все-таки ему верно не хотелось, чтобы я подозревала его в воровстве. В чем угодно другом, но не в воровстве, не в таком воровстве… Он меня немного любил и очень преувеличивал мою любовь к нему, думал, что я и поэтому на него не донесу… Где он теперь?» Тони посмотрела на часы. Было без шести минут три. – «Еще шесть минут и все будет кончено».
Она сделала над собой усилие: в последний раз припомнила, перебрала свои доводы: «Капиталистический строй идет к концу, он теперь только плодит разных Грандов, через десять лет с ним будет кончено. Будущее за коммунистами, они создадут такой мир, где никаких Грандов не будет, где человеку незачем будет быть Грандом. Все верно, все правильно"… Но эти доводы теперь ничего, кроме смертельной скуки, у нее не вызывали, и ее почти утешало, что, быть может, она бредит. „Я не всегда так думала. А что, если эти мысли во мне развивались по мере того, как морфий разрушал мою душу? Да, я несчастная épave… Однако, миллионы людей разделяют эти взгляды. Если эти миллионы людей ошибаются, то не стыдно ошибиться и мне… Стыдно только одно: то, что я приняла окончательное решение лишь тогда, когда жить мне больше стало нечем и не для чего… Фергюсон звал, хотя и не очень звал. Вероятно, догадался, что я морфинистка, и теперь заметает следы. Он стал бы меня „отучивать“, нет, благодарю. Если отучусь, то без его квакерских наставлений… А вдруг они меня именно к нему пошлют? Нет, он больше над бомбами не работает, и я не поеду, я не раба. Им будто бы именно рабы нужны, это и называется партийной дисциплиной… Если б не безвыходное положение, если б не то, что я épave, я еще, быть может, подумала бы… Они обещали дать денег и на билет, и на расходы в Америке. Конечно, всегда и во всем деньги! Мы, все мы, стараемся это завуалировать, но так или иначе, хоть в глубине, хоть отдаленно, хоть косвенно – деньги. Я и иду к тем, кто власти денег положит конец“, – сказала она и снова почувствовала невообразимую скуку, даже широко зевнула. „Вот показалось солнце… Странно, все эти гуманные, коммунистические идеи не действовали, а погода действует… Может быть, так тоже при морфии? Врет книжка! От судьбы не уйдешь. Я ведь знала, что все будет именно так, как было“.
Она почувствовала прилив бодрости, быстро встала и пошла дальше. Говорила себе, что идет как лунатичка, как завороженная, что не идет, а ее туда несет какая-то сила, влачит какой-то магнит.
Но говорила она это себе неуверенно, да и почти не помнила, как туда шла. Помнила только прилив бодрости, а бодрость и отчаяние постоянно у нее сменялись уже давно.
На калитке виллы был номер: тот самый, В палисаднике стояла колясочка. Дом был как дом и из окон, как будто, никто не смотрел. Тони позвонила три раза. Чуть не позвонила в четвертый, – тревожно подумала, что могла позвонить. «Теперь все кончено! Нет возврата!"… Послышались шаги. Дверь отворил высокий брюнет, с блестящими черными глазами. У него в руках была книга в желтом переплете. Тони впилась в него глазами. «Господи! Где я его видела? Где? Когда?"…
– Что вам угодно, сударыня? – ласково спросил он, скользнув взглядом по кульку, который Тони держала не совсем естественно, точно священный предмет.
Все происходило, как было сказано, все было в порядке, но Тони тряслась мелкой дрожью. «Так было и с ведьмой».
– Не здесь ли… Не здесь ли продается детская колясочка?
Голос ее все же дрогнул, как ни часто дома она репетировала эту фразу. Забыла и о приветливой улыбке. «Не примут!» – со страстной надеждой подумала она. Но черный человек, вероятно, привык к тому, что приходившие к нему люди волновались.
– Да, здесь. Войдите, пожалуйста, – сказал он по-французски, с довольно сильным твердым акцентом, как будто в самом деле балканским или чешским. «Во всяком случае, не русский», – почему-то с удовлетворением подумала Тони.
Они вошли в переднюю.
– Вы хотите купить колясочку? Она стоит 2.200 франков.
– Да, я хочу купить колясочку, но это для меня слишком дорого, я могу дать 1500, – сказала Тони. Ритуал кончился. Черный человек улыбнулся и ввел ее в другую комнату, тоже просто убранную. «Все самое обыкновенное! Как странно!» – подумала Тони.
– Садитесь, пожалуйста, – сказал он ободрительным тоном. – Ну что ж, значит все в порядке. Об условиях вам сказали?
– Да.
– Я вам заплачу за месяц вперед. Вы принесли то, что было сказано?
– Принесла, – поспешно ответила Тони, и вынула трясущимися руками открытку. «Кончено!.. Как все просто! Как все страшно просто!.. На открытке было написано по-французски: „Сердечный привет и мои лучшие пожелания“. Высокий брюнет внимательно осмотрел открытку, и поскоблил ногтем вторую строчку между словами „мои“ и „лучшие“. Крошечный, совершенно незаметный негатив упал на его ладонь.
– Приклеено не очень хорошо, – сказал он. – Вы, верно, купили не тот клей. Но этому научиться легко, а кроме того, мы теперь почти не пользуемся микрофотографиями, это слишком хлопотно. Вам что дали?
– Страницу из Виктора Гюго, она была разделена на пятьсот групп…
– Я не сомневаюсь, что вам дали вздор, но вы не должны были говорить.
– Ведь вы меня спросили.
– Моя обязанность была спросить, а ваша – не отвечать. Но я понимаю, что вы могли ошибиться. Мы слышали, что вы знаете радиотехнику? Об этом с вами поговорят позднее… Ну, хорошо, теперь мы можем съесть апельсины. Надеюсь, вы купили сладкие, а то я кислых не люблю, – сказал, смеясь, высокий брюнет. – Хотите рюмку портвейна? Выпьем, познакомимся поближе, – приветливо сказал он и протянул ей руку. Рука у него была совершенно холодная.
Больше она ничего не помнила. Тысячу раз себя затем спрашивала, было ли это, или же все ей грезилось. То казалось, что было, то казалось, что грезилось. Теперь грань между жизнью и бредом у нее потерялась совершенно.
ЧАСТЬ ПЯТАЯ
I
Из Парижа в Гавр все ехали вместе. Разделение по богатству произошло лишь при посадке на пароход. Делавара с почетом отвели в его каюту, обычно снимавшуюся для коронованных особ или для министров, путешествующих на государственный счет. Она состояла из трех комнат с ванной и называлась «Фонтенебло». Каюта Пемброка была тоже хороша, но гораздо менее роскошна. Это было Альфреду Исаевичу немного досадно. Во Франции не было обычая газетных интервью с отъезжающими пассажирами; в Нью-Йорке, Альфред Исаевич знал, репортеры прежде всего обступят человека, прибывшего в каюте высокопоставленных людей. «Интересно, что он им может сказать? Разве только, что во Франции была хорошая погода, – иронически думал Пемброк. – Кто он вообще такой!"