БЕРНАР (горячо целует ее): Ты ни на что дурное не способна! Я тебе не верю.
ЛИНА: Я, быть может, в первый раз в жизни сказала чистую правду и ты мне не поверил!.. Ты рад, что женился на мне?
БЕРНАР: Я не прожил бы без тебя одного дня!.. Ты помнишь, я просил твоей руки тоже в жаркий летний вечер. Это было в четверть десятого. (Вынимает часы). Теперь девять. Правда, это было в августе.
ЛИНА: 9 августа.
БЕРНАР (с неудовольствием): Не 9-го, а 7-го.
ЛИНА: Да, ты прав. Тогда была луна. (Подходят к растворенному окну). Марсель, и теперь луна! (Смеется). На этом сходство кончается. Это окно выходит в великолепный парк, а то в маленький грязный Сомюрский двор. Что ты мне тогда сказал?
БЕРНАР (дразня ее): Не помню. Мало ли что я там говорил!
ЛИНА: Ты врешь! Я помню каждое слово. Ты сказал (произносит его слова торжественно, с волнением): «Лина, я люблю вас». Продолжай.
БЕРНАР: «Моя судьба зависит теперь от вашего слова».
ЛИНА: Не «зависит теперь», а «теперь зависит"… (Разочарованно). Тогда ты это сказал гораздо лучше.
БЕРНАР: Потом ты пела. Ты помнишь, что ты пела?
ЛИНА (Играет одним пальцем на пианофорте и напевает в полголоса):
Plaisir d'amour ne dure qu'un instant,
Chagrin d'amour dure toute la vie.
J'ai tout quitté pour l'ingrate Sylvie, —
Elle me quitte et prend un autre amant…[14]
БЕРНАР: Я теперь люблю тебя еще больше, чем тогда! А ты меня?
ЛИНА (горячо): В десять раз больше! В сто раз больше! В тысячу раз больше!
ЗАНАВЕС.
Роскошная гостиная в квартире Лиддеваля. На небольшом столике кофейный прибор, поднос с ликерами, печенье. У стены пианофорте. За ним сидит Лина. Рядом на стуле ее манто, шляпа, сумка. Еще до поднятия занавеса слышна музыка.
ЛИНА. ЛИДДЕВАЛЬ.
ЛИНА (поет, аккомпанируя себе по нотам):
Tant que cette eau coulera lentement
Vers le ruisseau qui borde la prairie,
Je t'aimerai, me répétait Sylvie,
L'eau coule encore, elle a changé pourtant…[15]
ЛИДДЕВАЛЬ: Ты поешь очень мило… Не хочешь еще кофе? Или коньяку?
ЛИНА (захлопывая крышку пианофорте): Не хочу!.. Впрочем, налей коньяку.
ЛИДДЕВАЛЬ: Зачем же отказывать себе в большом удовольствии? Я всегда требую, чтобы женщины пили… (Подливает ей коньяку).
ЛИНА: Ты говорил, что, напоив меня шампанским, со мной каждый может сделать что угодно… Ты это и сделал.
ЛИДДЕВАЛЬ: Я, кажется, не говорил, что каждый… Твое здоровье! (Пьет). – За успех заговора генерала Лафайетта.
ЛИНА (выплескивает коньяк на ковер): Я тебя просила не говорить о заговоре и о генерале Лафайетте!
ЛИДДЕВАЛЬ: Это табу, я забыл… (Наполняет ее рюмку снова). Вы все откладывали дело из-за раздоров между бонапартистами и республиканцами. Три месяца тому назад пришло известие о смерти Наполеона. Значит, теперь дела надо ждать в самом ближайшем будущем. (Поглядывает вопросительно на Лину. Она с усмешкой на него смотрит).
ЛИНА: А вот я, может быть, и знаю, но не скажу!
ЛИДДЕВАЛЬ: Лафайетт в пору революции всегда шел с опозданием в полгода. Так будет и дальше. Его правило: куда же спешить, подождем-посмотрим… Историки, вероятно, будут ломать себе голову: в чем была разгадка личности Лафайетта? А разгадка просто в том, что он глуп.
ЛИНА: Конечно, тебе неприятно, что он прогнал тебя с твоими деньгами!
ЛИДДЕВАЛЬ: Самодовольный, влюбленный в себя старик, падкий на лесть, помешанный на своей славе, необычайно гордящийся тем, что он маркиз, хотя и либерал, или что он либерал, хотя и маркиз.
ЛИНА: Что ты можешь в нем понимать с твоим циничным умом!
ЛИДДЕВАЛЬ: Мораль требует от человека, чтобы он говорил правду. Но когда он говорит всю правду, его называют циником. Так называли и моего отца… Мне было лет восемь, когда казнили Дантона. Я видел, как его везли в колеснице на эшафот. В тот день отец сказал мне: «Жюль, не служи ни партиям, ни идеям, ни народу: все партии бесчестны, все идеи живут один миг, а народ глуп как осел. Думай о себе и о своей семье». Семьи у меня нет, но из тех двадцати пяти тысяч, что мне оставил отец, я сделал десять миллионов и сделаю сто… Надеюсь, что ты меня все-таки считаешь честным человеком?
ЛИНА: Не надейся. Ты жулик.
ЛИДДЕВАЛЬ: Почему я жулик? Если подходить к делу формально, то я ни разу в тюрьме не сидел…
ЛИНА: Очевидно, королевский прокурор крайний формалист. В тюрьмы попадают только глупые жулики.
ЛИДДЕВАЛЬ: Если подходить к делу по существу, то я, кажется, никому в жизни не сделал зла, по крайней мере сознательно. Все мои дела приносили большую пользу мне, не принося ни малейшего вреда другим. У тебя такое же понятие о деловых людях, как у твоего мужа или у Лафайетта. По-вашему, всякий делец – разбойник, готовый на шантаж, на воровство, на убийство, на что угодно. Могу тебя уверить, что я отроду ничем таким не занимался и что мне все это чрезвычайно противно. Я раздаю в год несколько сот тысяч франков на благотворительные дела.
ЛИНА: Для рекламы. Ты любишь рекламу еще больше, чем деньги.
ЛИДДЕВАЛЬ: Люблю, как почти все филантропы. Но я жертвую много денег и без всякой рекламы.
ЛИНА: Если б я это слышала только от тебя, я подумала бы, что ты привираешь: это с тобой случается. Но, к моему изумлению, я это слышала и от других. Говорят, твои служащие тебя обожают за доброту и щедрость!
ЛИДДЕВАЛЬ: Ну, вот видишь. Не всякий богатый либерал может сказать о себе то же самое.
ЛИНА: Почему ты предлагал мне сто тысяч за письма, которые я зашифровываю?
ЛИДДЕВАЛЬ: С формальной стороны, конечно, это не очень хорошо. Однако опять-таки я тебя спрашиваю, кому был бы вред, если б ты согласилась мне показать эти письма? Ведь ты не предполагаешь, что я собирался отнести эти письма в полицию?
ЛИНА: Надеюсь, что нет. Но я не вполне уверена.
ЛИДДЕВАЛЬ (Пожимал плечами): Спасибо. Ты еще глупее Лафайетта. Для того, чтобы донести, отправить человека на эшафот или в каторжные работы, нужно быть совершенным мерзавцем. А совершенных мерзавцев на свете не так уж много: не больше, чем совершенно порядочных людей, и неизмеримо меньше, чем людей честных-просто, к которым я себя причисляю.
ЛИНА: Ты не злой, но ты от природы чего-то не понимаешь. В тебе чего-то нет… Вот как рождаются люди с одной почкой.
ЛИДДЕВАЛЬ: Ты родилась с двумя сердцами, это тоже бывает.
ЛИНА: Что ты понимаешь в жизни? Надо жить так, чтобы каждый день чувствовать себя пьяной…
ЛИДДЕВАЛЬ: Ты мне уже это говорила.
ЛИНА: Я не знаю, за что я полюбила тебя. За то, что ты умен, что ты вивер, что ты страстный игрок? Я мужа люблю потому, что он сама честность, а тебя люблю потому, что ты жулик… Да, можно быть пьяной и от заговора, и от музыки, и от лжи…
ЛИДДЕВАЛЬ: Можно быть даже пьяной от коньяку.
ЛИНА (не слушая его): Бернар убьет меня, если узнает, что я ему изменила.
ЛИДДЕВАЛЬ: Он убьет тебя своим презрением.
ЛИНА: Тебя он застрелит тут же.
ЛИДДЕВАЛЬ: В твоих глазах скользнуло мечтательное выражение.
ЛИНА (смеется): Быть может, ты прав.
ЛИДДЕВАЛЬ: Не надейся, голубушка, еще не родился человек, который меня застрелит. Возвращаюсь к шифрованным письмам. Подумай только, для чего я побежал бы в полицию? Чтобы получить тысячу франков награды? Чтобы быть навсегда опозоренным человеком? Чтобы подвергнуть себя мести тех заговорщиков, которым удастся спастись, или их братьев? За кого вы меня принимаете? Нет, мой ангел, я никому на вас доносить не собираюсь. Если бы я узнал, на какой день назначено восстание, я просто сыграл бы на бирже и заработал бы несколько миллионов. Вот и все. Кому от этого был бы вред?
ЛИНА: Я слышала, что порядочные люди чужих писем не читают.
ЛИДДЕВАЛЬ: Если Лафайетту в пору восстания попадется письмо властей о передвижении королевских войск, как ты думаешь, он не прочтет письма?
ЛИНА: Это не то же самое. Лафайетт ничего не делает ради собственной выгоды, а ты только о ней и думаешь.
14
«Радости любви длятся только мгновение, а горе от любви длится всю жизнь. Я все бросил ради неблагодарной Сильвии. А она бросает меня и уходит к другому возлюбленному».
15
«Пока эта вода медленно течет к ручью в конце луга, я буду любить тебя», – повторяла мне Сильвия. – «Вода еще течет, однако она изменилась».