Своего образа жизни Делавар не менял, попрежнему тратил очень много, вел большую игру в клубе. Сократил он только пожертвования, да и то не очень: там, где это бывало связано с оглаской, жертвовал столько, сколько и прежде, во избежание слухов, будто его дела пошатнулись. Но как раз в тот день, когда доллар на черном рынке дошел до 350 франков, потеряв две пятых своей прежней цены, Делавар опять получил от Дюммлера сообщение, что Гранду удалось найти здание для «Афины». – «Оно гораздо лучше первого и за него просят именно пять милионов, – писал Дюммлер, – а вы любезно изъявляли согласие дать приблизительно такую сумму. Я осмотрел дом, и мы были бы вам весьма благодарны, если бы и вы его осмотрели. Это дело спешное: Гранд обещал дать ответ не позднее четверга, так как есть и другие покупатели. По его словам, дом стоит много больше»!
«Ну, это они, голубчики, подождут!» – подумал, мысленно выругавшись, Делавар. Он действительно сгоряча согласился дать до пяти миллионов, но тогда это составляло меньше десяти тысяч долларов, а теперь около пятнадцати. «Да и вообще все это ерунда! „Афина“ не растет, записываются старые девы, никакого влияния она не приобретает, и дом им совершенно не нужен. Нужен только прохвосту Гранду».
Он вызвал Гранда по телефону и поговорил с ним грубовато, – как иногда умел. Говорил он из своего кабинета, так что секретарша разговора не слышала. Но когда она зашла в его комнату, то увидела на его лице то жесткое выражение, которое появлялось у него очень редко. Он и с ней говорил на этот раз хмуро, – так Наполеон мог отдавать приказания секретарям по получении известия о гибели французского флота под Трафальгаром.
Дюммлеру Делавар написал очень вежливое и любезное письмо: сказал, что при нынешнем положении «Афины» покупка собственного дома не представляется ему целесообразной. Дал понять и то, что он уже дал немало денег и что все расходы лежат исключительно на нем. – «Не поймите меня дурно, дорогой друг и брат, – писал он, – я попрежнему твердо верю в нашу идею, в идею „Афины“, но отложим большие траты до лучших времен, довольствуясь пока нашим милым, хотя и скромным, помещением. Я уверен, что вы со мной согласитесь и на меня не разгневаетесь. Это было бы мне крайне тяжело в виду глубокого уважения и искренней симпатии, с которыми я всегда к вам относился и отношусь».
II
«Ce procédé très simple a l'inconvénient d'astreindre à des conditions d'amorçage d'oscillation qui empèchent de se mettre dans les meilleures conditions de rendement, c'est à dire d'obtenir dans l'antenne le plus de puissance possible, pour une puissance donnée fournie par la batterie, la dynamo ou les redresseurs de courant, qui sur le circuit de l'anode, fournissent la puissance"…
Тони чувствовала, что все равно не поймет этой фразы, хотя бы провела над ней весь остаток жизни. Экзамен в школе, как все экзамены во Франции, был трудный. Практическую радиотехнику она усвоила недурно и даже составляла несложные приборы. Но нужно было выдержать экзамен и по теории. Знала, что никогда его не выдержит и, следовательно, не получит диплома. Фергюсон, которому она показала учебник, просмотрел его так, как люди читают газету. – «Что же в этом непонятного? Это простое популярное изложение», – сказал он. Ее самолюбие было задето, она ответила холодно. Он огорчился и обещал достать для нее другое руководство.
«Очень скоро не на что будет жить, – думала Тони. – Фергюсон скоро уедет. В сущности, он хотел бы иметь со мной до конца только платонические отношения… Или скорее полуплатонические, – думала она с той спокойно-торжествующей ясностью ума, которая у нее бывала после впрыскивания. – Тогда придется продать бриллианты!» В душе она давно знала: бриллианты будут проданы. «Я отдам наследникам деньги, но не все. На какую-то долю я имею право. Кажется, при находке клада нашедший имеет право на треть. Я, конечно, трети не возьму, возьму десятую долю и, разумеется, так им и скажу, и они не только согласятся, но будут мне благодарны: это для них клад, свалившийся с неба подарок. Гранду я из этих денег не дам ничего, буду их от него прятать. И вообще все – все равно, ни в чем страшного нет, и в правде ничего страшного нет, какова бы она ни была… С морфием все равно, это высшее, самое счастливое, самое свободное из всех человеческих состояний. А они хотят, чтобы я от этого отказалась! Отказаться от этого то же самое, что отказаться от жизни… Никогда не поздно: под морфием жизнь всегда счастье… Дюммлер прав в том, что пути к счастью различны, несравнимы, неисповедимы. Прав и тот грек, о котором говорил Фергюсон: для богов все прекрасно, только люди думают, что одно справедливо, а другое несправедливо. Но пусть я «дегенератка»! Да, вероятно, у меня тяжелая наследственность, и уж в этом я никак не виновата… Гранд все врет, но если бы он в самом деле хотел отравиться, то я ему предложу морфий, и у него желание пройдет. Нет, я ни гроша ему не дам: не могу».
Гранд накануне приходил к ней, умолял достать для него еще денег, грозил покончить самоубийством. Она сказала, что у нее ничего нет, «Фергюсон не отказал бы еще в новом авансе, но этого теперь нельзя было бы даже назвать авансом: он и без того заплатил мне за три месяца вперед, хотя должен скоро вернуться в Америку. В последний раз дал со своей обычной корректностью, говорил: „разумеется, сделайте одолжение, сколько вам угодно“, но на его лице скользнуло удивление. Нельзя еще просить. И незачем: Гранд устроится, такие люди никогда не пропадают, и он, конечно, в мыслях не имеет кончать с собой. Да, Фергюсон скоро уедет, он уже об этом думает… Скажет, что выпишет меня в Америку, но не выпишет, и незачем мне туда ехать"…
Она опять углубилась в книгу. Рассматривала рисунки и схемы: какие-то шарики, треугольники, сплошные и заштрихованные линии, над ними спирали. Она долго смотрела на рисунок. Вдруг спираль превратилась в Гранда, и рисунок стал непристойным. «Так и есть, дегенератка!.. Все равно!..» Она поспешно спрятала книгу.
III
Фергюсон просмотрел в книжном магазине несколько книг по радиотехнике и выбрал самую легкую, без всяких математических формул. Ему было забавно, что могут быть трудные книги по такому предмету. Тони предполагала, что непонятливость понизит ее в его глазах (это впрочем и не очень ее беспокоило). На самом же деле ее неспособность к точным наукам казалась ему очень милой. Все строго-логичное и не должно было быть ей понятным. Она жила вне этого. Может быть, она даже была выше этого (как ни трудно ему было бы признать, что есть что-либо выше логической мысли).
Под разными предлогами Фергюсон больше не посещал заседаний «Афины"; ему даже было немного совестно вспоминать о них, особенно о ритуале. Тони тоже уделяла обществу меньше времени, чем прежде. Обычно они проводили вечера вместе. Обедали в ресторанах, и хорошее вино способствовало доброму настроению. Теперь они были почти copains, – это слово приводило его в восторг своей неожиданностью, – тем, что он мог быть copain с женщиной на тридцать пять лет его моложе. „Вторая молодость“, – обычно в эти слова вкладывалась насмешка; он никакой насмешки в них не вкладывал.
За обедом они теперь говорили обо всяких пустяках, точно способность каждого к умным разговорам была уже вполне доказана и больше подтверждений не требовала; незачем было говорить о Достоевском. Часто ходили в театры и даже не всегда в умные, передовые, где шли глубокомысленные или новаторские пьесы, – бывали на спектаклях легкой комедии или фарса, он хохотал и хвалил французское остроумие. Его веселый, милый, почти детский смех веселил ее, и она становилась очаровательной.
Иногда в театре или в ресторане он ее спрашивал: «Как по-вашему, этот господин на вид старше меня? У него больше седых волос?» – и с тревогой ждал ее ответа. Ответ обычно бывал утешительным, так как он спрашивал о стариках. Оба они смеялись. После театра, случалось, «по-студенчески» заходили в бар и у стойки выпивали по рюмке коньяку, – Тони объясняла, что после этого спит лучше. В гостинице швейцар радостно-благодушно желал им доброй ночи, а то, на началах полного – не гражданского, а человеческого – равенства, осведомлялся, в каком театре они были: в англо-саксонских странах, особенно в Англии, это было бы невозможно. С другой же стороны, он называл Тони «Madame» и не сказал бы ей, например, «sister». Повидимому, швейцар не сомневался в том, что Тони любовница американца, и находил это вполне естественным.