Когда Каршин кончил читать, его окружили раненые. Они сбрасывали повязки и требовали немедленно выписать их в части. Коммунисты Гомольский, Ярматова, Фокина обратились к Лазареву с рапортами: «Откомандируйте нас на передовую». Лазарев дымил трубкой и скандировал: «Армия — это дисциплина. Будете там, куда вас назначили, а не там, где вы хотите быть».
Шестеро раненых все-таки сбежали. Среди них — офицер Карнаухов, командир роты автоматчиков. Он смог пройти только деревню — дальше не хватило сил.
Его подобрали поляки и внесли в избу на окраине Данилова. Я выехал к нему...
— Это бессовестно, — укоризненно распекал я его. — Похоже на то, что вы это сделали из желания оказать посильную поддержку врагу. Во-первых, вывели себя из строя, а во-вторых, поставили под удар госпиталь...
Офицер уставился на меня немигающими глазами.
— Ваши мать и отец живы? — спросил он тихо и почти враждебно.
— Живы...
— А мои погребены под Мценском... Сестру угнали в Германию. И эта рана, — он коснулся своей груди, — огнем жжет мое сердце...
Ночью объявили приказ, и с рассветом мы должны были покинуть Данилово.
Январским днем 1945 года наш госпиталь выезжал в Германию.
К этому времени в отделениях было около пятидесяти раненых. Возник вопрос: кого с ними оставить? Гомольского? Бородина? Не хотелось расставаться со старым доктором. Мы сработались и хорошо друг друга понимали. Гомольский же был менее опытным, иногда самонадеянным. Володя, сын Бородина, поправлялся медленно. Взять с собой Бородина — снова разлучить с сыном. И лет доктору много. На вопрос Лазарева, кого оставить, я твердо ответил: «Бородина».
Начальник госпиталя согласился и объявил Бородину приказ.
Бородин выпрямил сгорбленную спину, одернул гимнастерку. Но бравого вида не получилось: плечи не расправлялись. Одно плечо, через которое перебрасывалась портупея, было ниже другого. Своих желаний он не высказывал.
— Когда принималось решение, — сказал Лазарев, — исходили только из соображений службы... Спасибо вам за все!..
Начальник сказал лишь то, что не могло задеть самолюбия и патриотических чувств доктора.
Уже совсем рассвело, когда мы покинули господский двор. Из толпы провожающих выделилась фигура Бородина. На лице его была и трогательная зависть и душевная тревога за наши судьбы. Прощально взмахнул рукой.
Никогда не забуду я этой минуты!..
Наши грузовики влились в бесконечные колонны наступающих войск. Вот и пограничные столбы. Над дорогой огромное полотнище с надписью: «Логово фашистского зверя».
Первые прусские домики: стены из красного кирпича, островерхие черепичные крыши. На обочинах шоссе — изрешеченные «фердинанды» и «тигры», разбитые орудия, опрокинутые вверх колесами грузовики, «мерседесы», «оппели», «ганзы», «БМВ». По полям, среди кустарников и перелесков, брели бездомные черно-белые коровы с непомерно развитым выменем. Пугливо перебегали дорогу одичавшие кошки, в страхе метались выгнанные из заповедников косули.
В ближайших к границе селениях жителей почти не было. Но по мере того, как мы продвигались в глубь Восточной Пруссии, все чаще встречали растерянных и хмурых немцев. А в Аленштейне их уже было много. За Аленштейном же, ближе к Вормдиту и Гутштату, они запрудили все дороги. Толпами шли кто на юг, кто на север, кто на запад. С барахлом, с домашней утварью, с детьми, с животными.
Вспомнилось наше отступление. Сейчас это случилось с немцами. В душах наших бойцов не было ни злорадства, ни торжества мщения. Все видели: катится по дорогам лавина человеческого горя и слез, отчаяния и безысходности...
С сочувствием глядя в глаза матерей, стариков, выбившейся из сил детворы, я мысленно задавал вопросы: «Как они в свое время не преградили путь фашизму? Неужели им вскружил голову дурман побед?»
Развернулись мы в городе Вормдит, на окраине, в местной больнице.
Городок мало пострадал от войны. Целехонькие коттеджи, магазины, огромные вывески, ратуша.
Больница имела вид замкнутого каре из красных кирпичных зданий. В центре двора — небольшая церковь.
Гражданских больных в больнице не было, — только раненые солдаты и офицеры.
Мы разбрелись по отделениям. Я попал в офицерское.
Среди гробового молчания иду по палатам. Из наших товарищей со мной никого не оказалось. Один из офицеров костылем захлопнул двери, которые я оставил открытыми из предосторожности. Я вздрогнул и остановился. Кто-то из раненых громко и вызывающе спросил: «Вас хабен зи мит унс фор?»[2]