Выбрать главу

— С — собаки!.. — жестко матерится Володька у холодного костра. — Братцы, давайте «катюшу», в момент раздуем!

Происходит нечто страшное, злая насмешка судьбы. Ночью, оказывается, у всех курцов изъяли кресала и огнива…

Не все понимают, что случилось. Но Джованни уже безвольно опустился на корточки, обхватив голову руками, притих. Он «доходит» на глазах у всех. И никто не может ему помочь. Нужно тепло, которого у людей нет.

Нет, не мороз, а настоящий столбняк сковывает меня. Я вижу, как паника охватывает людей, лица заостряются, движения и взгляды вянут. И над всеми виснет страшная брань Володьки:

— Гады, сволочи, рогатики! Поотдавали добром последнее — прикурить нечем! Колейте в лесу ни за грош — кто пожалеет! У — у, дурья башка!

И колотит себя по голове.

Снять нас отсюда до времени Фриц не имеет права. Все… Кранты!

Если кто и уцелеет до вечера, то весь будет обморожен и насквозь простужен. Крематорий или яма… Здесь, в Норвегии.

Стадное чувство охватывает людей. Они жмутся друг к другу, бесцельно толкутся на месте, ждут неведомого. Над черной толпой стоит пар. Мне кажется что пар непрерывно тает, становится с каждой минутой прозрачнее. Его хватит на час, на два, не больше.

Некоторые, как Джованни, опускаются на корточки, безвольно прячут головы в коленях.

«Этого не может быть!» — кричит душа, но я не знаю, что нужно делать сейчас. Я тоже пытаюсь втиснуться в середину толпы. Наивно верю, что там теплее. Идет молчаливая борьба за середину, люди работают локтями, толкутся, оттесняя друг друга.

Через головы я вижу конвоиров. Словно оловянные, они прыгают вокруг негреющих кострищ, втянув головы в плечи. Они все понимают не хуже нашего, у них тоже мало радости, но снять заключенных с этой проклятой деляны тотальники не собираются, за это — полевой суд…

Крепкая рука просовывается мне под локоть, вытаскивает меня из. толпы. Это Володька. Не глядя на меня, он пристально изучает взглядом конвоиров.

— Рванем? — тревожно шепчут мерзлые губы Володьки.

У меня холодеет душа.

— Через час и тех дубарь заберет, — едва уловимыми движениями кивает он в сторону Фрица. — Рванем, а? Один черт — околевать!

Я опускаю обледеневшие веки, гляжу на свои колодки — ноги в них уже не чувствуют холода. Я бы пошел за ним даже без всякой надежды, но… нет сил! Я смотрю на Володьку не с завистью — со страхом.

Совсем близко сгорбился на корточках Джованни. Он недвижим, застыл, кажется. Несколько мгновений мы оба глядим на итальянца, и мне кажется, что Володька сравнивает нас: оба мы уже одной ногой переступили страшную черту на тот свет.,

«Он сильнее всех, — копошится в моей голове равнодушное, безвольное сожаление. — Он еще может уйти. А я уже никуда не гожусь…»

Локоть мой Володька уже отпустил, меня снова тянет в толпу, охватывает апатия.

Зачем раньше я так старался сохранить свою жизнь?

Зачем тяжело раненный под Белой Глиной, превозмогая страшную боль, рвал зубами гимнастерку и пытался остановить кровь, если приходится в конце концов так глупо погибать? Почему не выстрелил последним патроном в собственную грудь, когда вместо санитаров ко мне подошли фашисты?

Почему?

Но ведь я и сейчас могу броситься на конвоира, и он пристрелит меня, не моргнув глазом. Почему же я не бросаюсь на него, а жмусь в самую середину толпы?

Ног я уже не чувствую вовсе, только мелко, по — собачьи дрожат сухие икры. У меня, кажется, начинается галлюцинации слуха…

Совсем рядом кто‑то колет дрова. От сильного удара звонко раскололся еловый чурбак… Да, с таким звоном раскалывается только ель. Музыкальная ель…

Но галлюцинаций не было, был настоящий звон топора, толпа оборачивается разом в одну сторону. У черного кострища над расколотым с маху чурбаком стоит с топором Володька.

Значит, он все же не ушел? Остался?

Злобно глянув на нас, он молча рвет с головы грязное полотенце и, схватив шапку, отчаянно — оземь:

— Была не была, в Бога креста!..

В три мелких сноровистых удара он вырубает в утоптанном, заледенелом снегу продолговатое ложе, пинком загоняет в него половину чурбака плоской стороной кверху.

Никто ничего не понимает. Непонятно даже, как он может каменными пальцами держать ледяное топорище.

Володька распахивает ватник. Носком топора вдруг жестко располосовывает подкладку и, сбросив рукавицы — это невозможно! — выхватывает голыми пальцами огромный клок серой ваты.

Мы не знаем, на что он решился. Мы все бывалые солдаты, но мы не видали ничего подобного в жизни.

Клок ваты превращается в его скрюченных пальцах в толстый жгут.

Мороз давит еще сильнее. Володька торопливо, не глядя на нас, надевает рукавицы, падает на колено и хватает в руки вторую плаху! Так! Ватный жгут зажат между плоскостями сухих поленьев…

Сильным движением он толкает плаху вперед и сразу же рвет на себя. Плечи у него округлые, сильные. Движения учащаются, он катает вату с остервенением, скатывает ее в тонкую веревку, гоняет без конца меж поленьев. Коротко остриженные волосы Володьки, кажется мне, встали дыбом, он яростно шепчет ругательства, катает, катает вату!

Нет, пожалуй, ничего в нем нет волчьего. Сейчас, распластавшись над плахами, он скорее напоминает ястреба, упавшего к нам с неба, жестоко рвущего добычу.

Но никакой добычи нет. Есть два полена в снегу, ватный жгутик, человек и поток ругательств.

Ох, не те слова шептал, наверное, первобытный человек, добывая огонь и вымаливая милости у богов…

Да и можно ли таким образом добыть искру огня на сорокаградусном морозе?

Трясется ершистая голова, гудят поленья, мелькают руки Володьки. Я слышу запах паленой ваты — пронзительный, горький запах!

Кто‑то верит в его работу.

Как вопль о спасении, тишину разрывает крик:

— Хватит!.. Рви!

И, будто подчиняясь окрику, Володька отбрасывает верхнюю плаху, торопливо разрывает на середине почерневший жгутик. Еще сильнее беспокоит запах горелого, но огня нет. Концы разъятого жгутика лишь слегка почернели.

Володька вскидывает багровое лицо, в глазах его — бешенство. Он может сейчас убить.

— Кто орал? — задохнувшись, яростно выдавливает он из самой груди.

Все молчали. Он обвел всех, каждое лицо бешеными глазами и, молча усевшись на корточки, начал заново разбумаживать жгутики, свертывать шнур). Он снова орудовал без рукавиц, но это уже не удивляло нас.

Вокруг Володьки образовался черный заслон, передние склонились на ним, жадно следили за его работой. Немцы тревожно поглядывали издали.

Володька закатал в вату угольную пыль и схватил полено голыми руками…

Он, наверное, разогрелся, забыл о рукавицах. Он гоняет плаху, гоняет ее бесконечно, и я вижу, как синеют его ногти и концы пальцев. На лбу выступила испарина, на кончике носа дрожит капля — капля терпения и ярости…

Откуда ты, человек? Какая заволжская жарынь таилась до поры в твоем приморенном теле? Сколько же российского солнца вобрал ты в душу, чтобы пересилить холод? И где ты, парень, узнал, что можно так вот, запросто, добыть спасительный огонь?

Снова возникает вонь горелой ваты. Все затаили дыхание, всякое слово в такую минуту запрещено, молчание рождает веру.

Володька гоняет полено, вертится хилый жгутик. Смердяще коптит вата.

Хрипло, загнанно дышит уставший парень, но сменить его нельзя, уйдет драгоценное время. И он отдает последние силы.

В изнеможении Володька падает на локоть, лежа разрывает дымящийся фитиль. Концы, обугленные по краям, подмигивают нам двумя тлеющими, красными угольками. Не вставая, ленивым движением Володька протягивает один фитиль мне…

Я хватаю его дрожащими руками и с фанатичным стоном начинаю раздувать. Уголек разгорается, пламенеет, в нос и глаза мне лезет удушливый едкий дым, я захлебываюсь слезами и слюной, но дую, дую в это искрящееся, жаркое чудо.

Севастьяныч уже раздул от второго конца старые головешки, осторожно просовывает в раскаленную

сердцевину углей кудрявые берестовые стружки и, сморкаясь и всхлипывая, суется лицом и бородой в головни.

Дикий вопль в сто глоток потрясает лес — береста вспыхнула! Вспыхнул, закачался посреди снегов красный огонь!