Выбрать главу

Володька лежит у сотворенного им огня, болезненно морщится, растирая снегом примороженные пальцы.

Я молча смотрю на него, потрясенный. И огонь уже пригревает меня с одной стороны. Блаженно, смежив дрожащие веки, совсем не дыша, сидит Джованни. Он еще будет жить, потому что тепло все же существует на этой разнесчастной земле…

Со всех сторон подкладывают дрова. Мерзлые поленья разгораются с торжествующим треском. Огромные, прозрачно — белые угли осыпаются в клокочущее, щипящее и стреляющее недро. Огненный вихрь охватывает всю поленницу сразу, вырываясь в небо огромным и жарким крылом. Мы раздвигаемся, все больше и больше становится места у костра. Севастьяныч с трескучей головней идет в конец деляны обогревать конвоиров.

Бушует тепло…

…После смены караула Генке снова отогнал нас от огня. Сани были нагружены полностью, но этот конвоир верен своим принципам до конца.

Мы прятались в богатой хвое, у поваленных елей, пережидали время и не заметили, когда на делянке появился еще один немец с собакой.

Пес жался к ногам проводника, поднимал поочередно передние лапы, будто обжигался на ледяном насте, и заглядывал в лицо хозяину — привычный к сторожевой службе пес не выдерживал адского холода.

Немец посовещался с конвоиром, подошел к костру.

— Кто есть Иванофф? — спросил он.

Мы переглядывались, словно заново узнавая друг друга. Среди нас не было Иванова.

— Кто есть Ивано — фф?!

Из‑за черного куста вышел Володька:

— Я — Иванов.

Конвоир въелся глазами в нагрудный знак «319».

— Ком! Вперед!

Собака натянула поводок.

Володька обвел деляну пристальным, запоминающим взглядом, прощально кивнул Севастьянычу и мне.

Никакой обиды в его глазах я не заметил. Он не обижался в эту минуту, что я не пошел тогда с ним,

— да и какое значение имели теперь наши счеты? Он просто кивнул нам и сутуло двинулся к наезженной дороге.

Мы, сбившись в толпу, молча смотрели ему вслед.

Мы знали, куда уводили Володьку.

Когда за пнями и кучами валежа последний раз мелькнул его немецкий, сдвинутый набекрень картуз, Джованни дрожащей рукой поправил тряпку на шее, у самого горла, и произнес по — итальянски:

— Прометео…

Старик Федосов тронул меня за рукав, указал на итальянца:

— Чего он? По — своему как‑то назвал… Не знаешь?

Я молчал.

Джованни пристально, вытянув шею, смотрел в конец делянки, туда, где нас подстерегал с карабином Генке, потом перевел взгляд на сиротливо пылавший костер Володьки.

— Прометео… — повторил он шепотом и, как‑то весь собравшись, зашагал через вырубки к неукротимо зовущему костру…

Виктор ИВАНЕНКО

СУДЬБА САМОЛЕТА

Он с прошлой осени стоит в конце летного поля. Раньше там ему подобных — острых, с грозно приподнятыми носами — размещалась целая семья. И возле каждого дежурили люди.

Осень выдалась на редкость промозглой. Зима тоже не лучше. Зато едва по — настоящему пригрело весеннее солнце, по всему полю дружно закустилась люцерна. А самолет, белесо — голубой прежде, цвета утренней дымки, сделался пепельно — серым. Всеми забытый, даже Рубцовым, самолет будто испугался одиночества и поседел.

По паспорту, формуляру, он — ЯК — третий, самолет — истребитель рождения 1943 года. Участник Великой Отечественной войны, имеет ранения. Благодаря Рубцову не очень тяжелые. Рубцов умел так закрутить ЯК в схватке с противником, умел это сделать так ловко и вовремя, что огненные трассы недругов почти всегда проходили мимо. Случалось, конечно, задевали. Но не смертельно.

Рубцов берег самолет. В непогоду сам его укутывал непромокаемым чехлом. И делал это еще недавно, в начале прошлой осени. Ну, а затем…

Затем… на противоположной границе летного поля появились другие самолеты. Очарованный ими, Рубцов перестал навещать своего боевого соратника. За службу ЯК помотался с Рубцовым по свету — от Балкан до Курильских островов. Встречал много всяких машин. Но такие, похожие на трубы, с низкими, сильно оттянутыми назад острыми крыльями, с высокими петушиными хвостами, без винтов, — такие встречал впервые. И умей он смеяться, наверно, посмеялся бы над новыми поселенцами: «Уроды какие-то, а не самолеты». Посмеялся бы ЯК, пожалуй, и над самим Рубцовым: «Тоже мне, ас. Нашел чем прельститься…»

Однажды к ЯКу явился чужой человек, чужой летчик. Оглядел с равнодушием перекупщика, приобретавшего вышедшую из моды вещь, и хотел угнать неизвестно куда и зачем. Очевидно, туда угнать собирался, куда он уже спровадил других братьев ЯКа… Еще на стояночных колодках, во время опробования мотора чужим летчиком, старенький ЯК судорожно затрясся, закашлялся, внезапно умолк, будто оборвалось его сердце от обиды на Рубцова: ведь Рубцов не пришел проститься.

А вскоре с ЯКа сняли и увезли пушки, которые делали его неподступным для врагов, сняли рацию, которая связывала его с друзьями, и бортовые часы, отсчитывающие время его жизни. Заодно увезли полинялый, но еще достаточно прочный чехол. Похоже, что именно с того осеннего дня самолет и начал как бы седеть, покрываться серым, шелушившимся налетом. И теперь, тускло маяча на тихой, старой стоянке далеко в стороне от командного пункта, напоминал людям степного орла, парящего над самой землей. Но чаще все‑таки самого себя, каким видели люди ЯК раньше — знойным летом в степи под Курском в капонире, готовым взлететь по сигналу тревоги. Казалось, взвейся над КП сигнал, зовущий к бою, и ЯК снова замолотит винтом, жадно потянет к себе воздух полей, стряхнет с крыльев ржавчатую пыльцу и опять рванется в воздух к облакам наперехват недругов.

Увы, уже не рванется… В другое время ЯК не кончил бы так для себя обидно. Ну, как в другое? До появления на аэродроме серебристых новоселов. Тогда бы его, неподвижного, люди в момент разобрали на части. И он бы еще послужил им… А теперь и весь целиком, и по частям годен лишь на заправку доменным печам.

Это произошло ранним утром, когда еще не высохла роса и каждый листик, цветок люцерны искрился, когда еще поле счастливо обзванивали жаворонки, а в лесу напротив бродил рассветный туман. В эту пору к ЯКу, лязгая гусеницами, подступился тяжелый трактор. Из высокой башни высунулся солдат-тракторист с заостренным подбородком и реденькими усами.

— Эй, кунак, готовься! — весело крикнул солдат. — Готовься, товарищ ЯК, понял? Командир приказал.

Если бы самолет умел слышать, то он непременно бы догадался: командир — это Рубцов. Рубцов

приказал. И тогда бы обязательно подумал: возражать бесполезно. Значит, так нужно…

Весной сорок четвертого года в воздушном бою над морем их с Рубцовым ожгло осколком снаряда. Летчик истекал кровью. Самолет парил, дымил и падал в поре. Вместе с ним молча падал и Рубцов. И вдруг он, трудно откинувшись на бронеспинку, заговорил:

— ЯКов, тяни! Слышишь, дружище, тяни домой! — странными, какими‑то невидящими глазами посмотрел вниз, за борт, и еще раз слабеющим голосом повторил: — Тяни, дружище. Бывает хуже…

Хуже того, что с ним творилось, могла быть разве смерть. И она уже стучала в моторе, удушала едким и горячим дымом. А море уже кончалось, и на берегу, впереди по курсу, солнечно светилась ровная поляна.

— ЯКов, тяни. Не все солнечное под нами сегодня наше…

Послушно подняв нос и болезненно переваливаясь с крыла на крыло, самолет выбивался из последних сил, но все же дотянул до своего аэродрома, как приказал Рубцов.

…Взрыхляя гусеницами волглую землю, трактор с лязгом приближался к ЯКу. Но ему внезапно преградил дорогу Рубцов на мотоцикле.

— Назад, Мамедов! — махнул он рукой солдату — трактористу. Соскочил с мотоцикла, похлопал самолет по килю и с разбегу прыгнул на крыло, мертво качнувшееся под ним.

— Ну, ЯКов, все? — заметив мохнатого паука на толстом лобовом стекле кабины, Рубцов сшиб его щелчком и продолжал уже спокойно: — Не — ет, ЯКов, бывает хуже. Все — это когда и следа не останется.

Трактор мягко выталкивал из трубы темные вежцы дыма. Шум выхлопов заглушал голос Рубцова. Солдат его не слышал, зато хорошо видел командира. Он стоял на крыле самолета и, сомкнув губы, протирал подшлемником лобовое бронестекло. Видел, как потом летчик, спрыгнув на землю, нервно срывал с самолета паучьи сети, а обойдя его кругом, снова грубовато, по — мужски, похлопал по килю. Быть может, уже забыв, зачем он послан на старую стоянку, солдат отрешенно следил за каждым шагом командира. И не услышал, когда Рубцов, возвращаясь к мотоциклу, печально бросил: