Выбрать главу

— Как же не сделал? — обиделся Петька. — На первое августа все полностью передал в бухгалтерию — и по надою молока, и трудодни начислил.

Он одет в те же свои брюки и гимнастерку, на голове военная пилотка со звездочкой, а шинели все еще у него нет.

— Ну, вернэшься домой! — раскаляется все больше заведующий фермой. — Мы тебе дадим на правлении!

Но тут же, вспомнив обо всем случившемся, старый Трофим Иванович вздохнул и замолчал.

— Что же с ним делать? — спросил он у командира и посмотрел на Петьку, на его левую руку с маленькими, как у ребенка, иссохшимися пальцами.

— Могу доложить вам, папаша, — ответил флотский, — что ваш земляк воюет очень храбро. Командование части решило ему присвоить звание младшего сержанта.

Трофим Иванович даже крякнул от удовольствия. Вон оно как!.. Мол, недаром Петька столько лет был под его началом.

В воздухе, где‑то поверху, просвистели пули.

— Идите, папаша, бой будет. Занимай, ребята, высоту! Наверное, фашисты в обход пойдут.

— А почему вы в морской форме? — спросил на прощание Трофим Иванович.

— Хоть это и военная тайна, но я, папаша, как вы сами догадываетесь, из береговой обороны.

— А разве близко берег?

— Подниметесь на ту гору и море увидите.

Трофим Иванович побледнел. Вон уже куда фашисты дошли… Что же дальше будет?

— А дальше они не пройдут, — сказал моряк. — Здесь последний рубеж.

И опять тронулись гурты по узкой горной дороге. Идет Трофим Иванович, а все мысли у него только о Петьке. Вот же настырный! Уже до младшего сержанта дошел. «А там, глядишь, и старшиной станет,

— размечтался Трофим Иванович. — Ну чисто весь в меня пошел. Я когда служил в армии, был командиром отделения, потом даже помкомвзвода назначили».

Он оглядывается. На крутую гору карабкаются красноармейцы, а Петька впереди всех. Они что‑то тащат с собой. Наверно, пулемет. И старик уже поверил, что отсюда эти люди никуда не уйдет. Дальше отступать некуда — последний рубеж.

Прошло еще два дня. Рано утром гурты спустились в зеленую долину. Дорога широкая, ровная, хоть боком катись. По сторонам растут пальмы и магнолии. А впереди, куда ни глянь, бескрайнее голубое море. Видны корабли возле берега, по которому длинной полосой протянулся поселок.

Позади послышался стук колес. Везут на подводе раненого. Трофим Иванович подходит ближе. И вдруг видит под шинелью руку с маленькими ссохшимися пальцами.

— Петька!

— В дороге он скончался, — угрюмо проговорил пожилой солдат, который правил лошадью.

— Петя…

— Знакомый? — спросил ездовой.

— С нашей фермы. Как родной сынок был… — Трофим Иванович схватился руками за повозку.

— Трудно там, — проговорил ездовой и глянул назад. — Ох, и трудно!

Еще повозка не вошла в поселок, как вдруг в один голос загудели все пароходы, залпами ударили зенитные орудия. А навстречу бежали люди с винтовками — военные и в гражданской одежде. Все они спешили туда, к Белореченскому перевалу.

Кричали гудки пароходов, тревожно метались над водой чайки. Где‑то глухо гудели гитлеровские самолеты, может, выискивали место, где выбросить десант, но под огнем наших зениток уходили назад. А люди с винтовками по дороге все спешили к перевалу, на помощь тем, кто его оборонял.

Старик не помнил, что сказал женщинам, которые дальше погнали стадо коров, а сам Трофим Иванович повернул и, подхваченный людским потоком, зашагал к темным вершинам гор, откуда все слышнее доносилась беспрерывная стрельба из орудий и пулеметов.

Александр МАРТЫНОВСКИЙ

ГОЛУБИ МОИ…

Рассказ

Уходил Прохор Андреев на войну не безусым юнцом, а бывалым семьянином, отцом двоих детей.

У неказистой полуторки беспокойно и гомонливо толпился хуторской люд. Жалобно и надрывно, словно на похоронах, с причитаниями взвывали жены, считай уже солдатки. На них сострадательно глядели старухи, вздыхали, то и дело крестились, нашептывая молитвенное слово. На руках и у ног матерей вскрикивали раздраженным рыданием детишки, словно чувствовали свое скорое сиротство. Стенания и плач возносились над головами. И только приглушенный рокот мужских голосов разливался умиротворяющей волной над общим волнобоем печального разноголосья.

Уезжающие подбадривали тех, кто оставался.

Степенство и достоинство являли собой старики, сбившиеся небольшой группкой. Дед Антип для такого высоко — значимого часа вырядился в Георгиевские кресты, которые как‑то не шли к его малорослой и засушенной фигурке. Порой он норовисто тщился выпятить грудь, щерился ветхой серебряной бороденкой, но тут же вновь сникал над суковатой клюкой из‑за немощи квелых ног.

Сосед Прохора Андреева, до бессознанья зашибленный крутохмельным вином и пекучей горечью разлуки, терзал вытертую на планках и мехах неразлучницу — двухрядку. Уже из кузова что есть мочи, кричал хуторянам и хатам свою любимую: «Так будьте ж здоровы, живите богато…»

Прохор, напротив, был молчалив и трезв. Наперекор всему отказался глаза заливать и разум туманить, чем желал проявить свое уважение к семье и всем, кто пришел на проводы. Да и последние минуты запомнить хотелось до самой что ни на есть маленькой крупиночки.

— Голуби вы мои, — с нежностью пригортал Прохор сильными руками к широкой груди жену Марфушу, пятнадцатилетнего сына Артема, вытянувшегося почти вровень с отцом, и любимицу свою — дочурку Марийку, которую держал все время на руке, словно и снимать не помышлял. — Живите тут согласно, берегите друг друга, — наказывал он им. — Ждите меня. — И целовал каждого.

Сын противился такой ласке, косился по сторонам и густо румянился.

К жесткому подбородку мокрыми горячими щеками тянулась жёна, Марфуша. Вглядывалась страдающими раскрасневшимися глазами в обветренное лицо мужа, которое было побледневшим и серым от скрываемой, но явной скорби.

— Ты себя береги, — шептала она, всхлипывая и припадая на грудь. — Для нас берегись. — И, не сдержавшись, жалко и тоненько заскулила.

— Голуби мои… — обнимал Прохор могучими руками семью свою, словно огораживал от лихой беды. И в этих объятиях каждый чувствовал себя теплей и уютней.

— За нас не беспокойся… Себя храни, — шептала притихшая Марфушка на груди Прохора.

«Кто же сейчас о себе думает? Да и как можно! — сокрушался в душе Прохор, и горячими степными вихрями взвивались, обжигая разум и сердце, беспокойные мысли. — Себя беречь, значит вас погубить. И не только вас, а всех. Если всех не защищать, значит, и вас погибель не минет…»

Прохор видел в гудящей толпе убивающихся женщин, на глазах сиротеющих детей, и гневно кричала его душа, наполняясь силой отваги и ненависти к коварному ворогу. «Люди, люди! — думал он, оглядывая хуторян, женщин, старых да малых, показавшимися ему в эту минуту такими беззащитными и от того еще более близкими и дорогими. — Голуби вы мои! За нашу общую жизнь, за ваши страдания и слезы горючие тут вот я, перед вами, клянусь! Клянусь! Себя не щадя, буду бить супостата…»

Глянув строго на шофера, он дал знак…

Тот расторопно поспешил в кабину, и хриплый, частый сигнал заторопил людей. Крутой, обжигающей волной всплеснулись прощальные отчаянные голоса…

Все дальше и дальше катила машина от хутора. Курилось серое облачко на пустынной степной дороге, и у первого взгорка растаяли, растворились в великом пространстве горькие и печальные крики.

Палило солнце, от безветрия и зноя звенела степь, а может, тот звон сам собой возникал в ушах. Не разобрать в такую минуту. Прохор щурился в сторону хутора, уплывающего зеленым кораблем в неоглядную степь и покачивающего в мерцающем воздухе мачтами тополей.

Сквозь это марево сорванных с родной земли частичек едва различался зыбистый след морщинистой от нелегкой доли старой степной дороги, которая вилась, неровно скользила меж балок и холмов сереющей лентой, тянулась к хутору ниточкой, грозя вот — вот оборваться. И от этого в душе тоже что‑то больно натягивалось, утончалось, словно сама святая надежда, и звенело щемящей нотой.