И запрыгал, заскакал по тесной комнатенке, мельтеша бумажным лоскутом, кинулся к матери, горемычной страдалице, обнял и стал целовать ее впалые заплаканные щек1^. Потом подхватил на руки Марийку и стал кружить ее. Кружил, кричал «Ура, папка жив!» и радостно смеялся, как не радовался и не смеялся ни в один праздник.
Когда все пришли в себя, поутихли и успокоились душой, Артем, преодолевая разухабистый почерк, начал чтение письма.
«Голуби вы мои, здравствуйте! — писал семье Прохор Андреев. — Во — первых, я жив и здоров. Но правая рука подранена. Угодил, вражина. Отпускали домой на побывку, но я отказался, хоть соскучился за каждым из вас, и знаю, Марфушка, как ты расстроишься, что я отказался от возможности побыть
дома и увидеться с вами. Но не отдых сейчас. Так озверели, гады, что еле управляемся… Остался при деле. Чиню танки. А это для фронта польза. Каждый подлеченный мною танк продолжает и за меня уничтожать гадов, а следовательно, защищает мой дом и семью мою, чтоб мы наверняка потом были вместе…»
— Ну, как отец? — при встрече в поле спросил Артема дед Антип.
Артем молчал, заправляя топливный бак горючим. Старик долго ждал ответа и, не дождавшись, тягостно обмолвился:
— Да, значит, плохо… И так ясно, отступаем… Плохо справляются. Плохо…
— Заладил свое «плохо, плохо»! — осерчал Артем. — Рука у отца перебита. Совсем! Но он все равно там.
Старик слушал и задумчиво покачивал головой. Затем заметил с явной укоризной:
— Дряхлые да калеки фронту не нужны. Туда нужны молодые и сильные. — Он придирчиво оглядел возмужавшую фигуру парня. — Эх, мне бы молодость, сей минут там бы был!
Занятый трактором, Артем не видел взгляда старика, но слова его больно резанули душу и, словно жгучей плетью, хлестнули по спине. Расстались они молча.
…После настойчивой недельной осады военкомата Артем добровольно ушел на войну. С первых шагов нелегкая доля выпала ему, враз опалилась и посуровела юная душа молодого бойца.
«Голуби вы мои родные, — писал он домой, по — отцовски начиная письмо, — дорогая мамочка и сестричка Марийка! Тут так жарко, что даже снег и земля плавятся, горит железо. Но мы выдерживаем. Колошматим гитлеровцев вовсю. Бью я их беспощадно, за себя, за отца, за вас и всех, на кого они напали предательски, вероломно. Родная мамочка, за меня не переживай. Тут таких, как я, добровольцев, много. И сражаемся мы отважно. Понятно, на войне все бывает. Но если со мной вдруг чего, очень прошу тебя до полной победы отцу об этом не сообщай. Это самая, самая большая просьба к тебе, мамочка. Выполни обязательно эту просьбу, сохрани мою тайну. Крепко целую вас, голубей моих. Мы победим! И отпразднуем победу!..»
Тот страшный час, которого Марфа всегда боялась и старалась не думать о нем, настиг ее. Долго надрывалась в горьком плаче и в безысходном горе Марфуша. Протестовала, никак не хотела смириться с гибелью единственного, дорогого, совсем еще молодого, даже жизни не успевшего увидеть, ласкового и милого сыночка, так несправедливо, жестоко отобранного бездушной войной. От невыразимого горя, от неизмеримой утраты запеклось в крови сердце матери…
Но тайну сына Марфа хранила всеми силами, какие только оставались в ней. В письмах мужу отвечала скороговоркой, ссылаясь то на задержку почты, то еще на что‑либо. Со временем и Прохор не стал докучать жене расспросами об Артемке. Возможно, и сам уже что‑то узнал о нем.
А война подкатывалась все ближе и ближе к хутору. Глухими ночами уже ясно слышалась оружейная канонада, тревожно гудело черное небо и четко содрогалась земля. Заметно поубавилось хуторян. Остались стар да мал. Сошли на нет все бригадные дела. Замер хутор, насторожился в ожидании чего- то недоброго.
Бои проходили вроде бы стороной, но однажды после полудня на забеленный снегом взгорок, за который два года назад увезла полуторка Прохора Андреева и других хуторян, а минувшей осенью и Артема Андреева, именно на этот взгорок выбрались невесть откуда четыре темных страшилища — танка с большими крестами на боках. Они на какое‑то время замерли, осматривая небольшое селение, а потом дружно, как к себе домой, легонько, под уклон и под лязгание гусениц покатились к крайним хатам, до самой земли полосуя траками хрусткий и чистый наст. Часом спустя тем же следом в хутор с протяжным и грозным ревом потянулась колонна мощных грузовиков — вездеходов, крытых брезентом и битком набитых фашистскими солдатами.
Громко, гортанно — чуждо перекликались непрошеные гости, выбравшись наружу у крайних дворов. Тут же по — хозяйски и бесцеремонно начали размещаться к ночлегу. Насильно прибрали к рукам несколько хатенок, тем самым вытеснили под открытое небо на холод беззащитных хозяев, заняли и школу. К вечеру по всем дворам устроили облаву на кур, индюшек, собрали по сараям яйца, прихватили из погребов соленья, масло и молоко. Беспокойная ночь была осквернена пьяными и дикими криками, разгульной праздной стрельбой.
Плакали перепуганные дети, и отчаявшиеся хуторяне не смогли сомкнуть глаз. Не до сна было в эту ночь и деду Антипу. Крадучись, в белой простыне, он на больных ногах дважды с ведерком добирался к дальней лесополосе, где припрятал «горючевозку».
А под утро случилась оказия престрашная: под стеной школы загорелись автомашины, пламя перекинулось на камышовую крышу. Как ни метались, как ни суетились очумелые от перепоя и происшествия фашисты, троих грузовиков не досчитались.
Обозленные, они согнали к покоробленным железным скелетам машин всех немногочисленных хуторян от мала до велика.
— Шнель! Шнель! — лаяли они на безответных и угрюмых людей, приказывая выстраиваться в рядок по одному.
Дед Антип воспротивился и отошел от того ряда.
— Хальт! — остановил его громадный фриц, ударив прикладом автомата в спину.
Дед Антип споткнулся, но помогла клюка, не упал. Обозленно ощетинился, скакнул по — петушиному
на месте и сипло воскликнул:
— Не сметь! Не сметь! — белоснежная жиденькая бороденка его, словно наэлектризованная, напряглась, устремляясь на фрица.
Фашист даже отступил на шаг, изумленно тараща безумные от перепоя и бесцветные от природы
мглистые глаза.
— Гады! Изверги! — колотило деда Антипа. Трясущейся рукой он рванул, распахивая, полу фуфайки и выставил как можно круче тощенькую грудь со старыми наградами. — Видел? Бил я вас, псов! И не боюсь! А невинных сейчас же ослобони!
Дед Антип вскинул клюку, не то вознамерился замахнуться на противника, не то указать на обреченных, которых требовал ослобонить от кары. Но сулой треск выстрелов подкосил его, и он, безмолвно и легонько, словно палый лист с дерева, коснулся снега и не двинулся.
— Хенде хох! Хенде хох! — загалдели гитлеровцы на хуторян, вскидывая стволами автоматов. Всех заставили поднять руки вверх.
— Хенде хох! — заорал громадный долговязый детина Марийке, тупившейся к ноге матери.
Марфа, трясясь от страха за жизнь малютки, дрожащим голосом шептала:
— Подыми ручки, доченька, — и горькие слезы катились по ее впалым холодным щекам.
Другой немец, с красивым молодым лицом и светло — голубыми глазами, на ломаном русском языке объяснил хуторянам, что стоять с поднятыми руками придется весь день, пока не скажут, кто совершил поджог. И предупредил: если кто осмелится опустить руки, будет немедленно тут же расстрелян.
Уже минут через десять нашлось в кого стрелять: древние старик со старухой первыми устали так стоять. Слабея, они сговорились разом опустить руки и тихо простились друг с другом.
— Все, — отрешенно вздохнула и соседка Андреевых. — Сил нет. Прощайте…
Перепуганная происходящим. Марийка расплакалась навзрыд.
— Ой, боюсь! Ой, болят ручки — и… — жаловалась она, голося. — Мамочка — а, ро — о-дненькая… не
могу — у…
— Терпи, доця! Терпи, миленькая! — умоляла Марфа, сама еле удерживая будто свинцом наливающиеся руки. Она с отчаянием смотрела на синеющие от холода оголенные рученки Марийки, дрожащие, готовые вот — вот сникнуть, и ужас затмевал материнский рассудок.
— Помогите! — теряя надежду, не своим голосом отчаянно взмолилась Марфа, устремляя залитые глаза на стройного гордого немца.
— Спасите дите!..
Фашист слегка оскалил рот и вроде бы понятливо закивал головой. А Марийка поспешила опустить вконец ослабевшие ручонки. Дважды хрупко треснуло из автомата красавца, и упал на чистый снег голубенок. Встрепенулись едва крылышки и замерли.