Ездовой сунул трофейную пятнистую плащ — палатку.
— Прикрой… Вишь, солнце глаза ему жгеть…
И это была последняя ласка человечества, прощальный привет вселенной, из которой, навсегда уходил человек еще молодой, поди, лет за тридцать всего. Неизвестно, зачем он пришел в этот мир (уж, конечно, не по своему желанию), неизвестно, зачем до срока, в муках его покинул — по злой воле все тело все того же мятущегося, не находящего себе места и покоя человечества. Он давно уже затих. Я отвернул плащ — палатку, еще на что‑то надеясь. Но он был уже мертв, восковой нос у него странно и как‑то сразу заострился.
И опять — ни имени его, ни фамилии. А где‑то, быть может, живут его дети, внуки, не подозревая, что есть еще на этом свете свидетель агонии их отца, их деда, каких‑то слов, его последнего страдания. Печальное свидетельство, но все же… Всем нам важны и скорбные приметы такой вот памяти — если мы люди…
Я столько навидался за эти два — три дня смертей, самых ужасных и кровавых, вплоть до оторванных рук, ног и даже голов, что эта, по — домашнему тихая, покорная и безответная, никак меня уже не задела. Снова прикрыв артиллеристу лицо, прислушиваясь к тягостно екающим болям в помятой собственной груди, я не упускал из виду и двух «мессеров», по — хозяйски беспечно — широко рыскавших в небе. Да, наших там не было. Небо было немецкое. Вполне. Никто в этих «мессеров» не стрелял, зенитки если где‑то и были, стояли большей частью на прямой наводке, имея другую задачу (все дни тяготило ожидание прорыва немецких танков). Очереди две — три пилоты истратили шутя и на нашу телегу, пули взбили впереди пыль — и только. Видно, и впрямь не было заинтересованности в результате. А я так и не успел испугаться, не поняв сразу, что снова оказался мишенью.
Кое — чего уже повидавший на веку ездовой опасливо косил глазами на них, но лошадок не торопил. Кто бежит, за тем и гонятся. Житейская мудрость подсказывала: война войной — а ты не суетись, в этой телеге хватит и одного покойника. Все там будем, но не всем же сразу…
«Мессершмитты» разбросали попутно листовки — четвертушки бумаги, как бы специально нарезанные из газет под кульки для табака или семечек, для другой какой нужды… Но из каких газет — из наших! «Комсомольская правда», «Известия», «Красная звезда»…
Однако то была лишь уловка: поневоле нагнешься, а пока поймешь, что газетки не те, что‑то и западет в голову. К листовкам немецким нам и подходить‑то запрещали, не то что читать. Но, хоть и украдкой, читали их все: любопытно все‑таки, о чем они там врут. Ложь их была оголтелой — сдающимся в плен обещали отдых и лечение на лучших европейских курортах, чуть ли не на Лазурном берегу. Но и правда иногда проскальзывала, тяжкая и смущающая.
Читал я тогда листовку с сообщением о разгроме «второго фронта» под Дъеппом. Фотографии: горы покореженной техники наших союзников, трупы, трупы… Конечно, не о «втором фронте» шла речь, до него еще было два года, речь могла идти о прощупывающем, рекогносцировочном десанте союзников, потерпевшем полную неудачу. Немцы, естественно, ударили в литавры, подняли шум, чем не повод, а там поди разберись.
Помню листовку пострашнее, где в черный шрифт был впечатан как бы оттиск кроваво — красной пятерни — символ репрессий 1937 года. Я тогда уже понимал (не доискиваясь первопричин, не моего ума дело), что здесь и о судьбе моих дядьев по матери Андрея, Никифора и Григория Кузьменко, замученных и расстрелянных непонятно за какие вины в тех же 1935–37 годах. Колхозник, сельский учитель, лесотехник. Какую они могли представлять угрозу советскому строю, какой грех неотмоленным унесли в могилу?.. Скорее всего никакого не числилось за ним греха, — но думать об этом не хотелось не только мне, а и тем, кто был постарше и помудрее. В том‑то и общая наша вина, — мы, мол, ни при чем. Без нас решали. И даже когда плеть над нами свистела, рабски извиняли эту плеть: бьют — значит, так нам и надо, значит, заслужили.
Может, действительно заслужили? Хотя бы и тем, что терпели эту клику, с именем главаря которой, бывало, ходили и в атаку (если слишком рьяный попадался политрук).
…На повозку тихо спланировал еще один листочек, такие я уже встречал. С одной стороны фотография: Яков Джугашвили и Виктор Скрябин, Берлин, 25 ноября 1941 года. Два каких‑то типа в шинелях и пилотках — без знаков различия, без ремней… Смысл листовки: сдавайтесь в плен, что и сделали уже сыновья ваших главарей, давно осознавшие тщету и бессмысленность сопротивления. Вы‑то, небось, их не умней, чего же мешкаете, поторопи — тесь. Германская армия непобедима! Штыки в землю! Сталин капут! В таком вот роде…
Ну и врут, ну и врут, — брезгливо думалось мне, — да чтобы сын самого Сталина — и вдруг в плену у фашистов, и наши об этом ни слова?! Да кто же поверит?»
Возможно, были и такие, что верили. Но большинство — нет. Обычная, мол, лживая пропаганда врага. Чем ложь нелепей — больней и глубже достанет. На то у них, у немцев, и расчет.
Не знаю, кто такой Виктор Скрябин, был ли у Молотова сын, скорее всего не было, но Яков‑то Джугашвили действительно погиб в немецком концлагере. О чем я узнал лет двадцать спустя.
Мне стало плохо, и я стряхнул с рук листовку, уже ни о чем не задумываясь, ни о чем не страдая, кроме как о самом себе. Впереди госпиталь. А дальше‑то что? Куда мне дальше, потому что, похоже, «домой возврата нет»?
Да на ту же войну, которой длиться еще долгих три года.
Посетив в дни празднования 50–летия Сталинградской битвы Волгоград, зашел я и в музей — панораму, где запечатлена была история этой битвы в тысячах и тысячах экспонатов, документов, фотоснимков, во множестве и немецких. Среди них попался все же один любительский, на котором некий младший лейтенант, ротный замполит 339–го стрелкового полка, посмертно удостоенный звания Героя Советского Союза. Дело в том, что 308–я дивизия позднее была передислоцирована непосредственно в город, сражалась среди его руин. Мой полк в ее составе получил здесь звание гвардейского, соответственно и. другой порядковый номер — 339–й… Но это уже как бы иной полк, иная его история, иные герои. От 351–го же времен Котлубани не осталось между тем и такого фотоснимка! Да что от полка — от всей дивизии. Даже от всей 42–й армии, куда дивизия входила. Нет его в экспозиции музея. Как, надо, считать, к нынешнему дню не осталось никого и в живых из состава того полка. Почти поголовно полегли все те сибирские ребята в степи под Котлубанью в два с половиной страшных сентябрьских дня. Ведь перед тем, как накрыло меня той бомбой, в одном из батальонов оставалось всего семь человек, в двух других мало чем больше. Тогда‑то и погнал майор Савин в очередную атаку писарей, поворов, ездовых.
…За рюмкой водки, наскоро организованной для таких, как я, незаслуженных, приехавших в Волгоград без специального приглашения, вполне на спой страх и риск, разговорился с соседом. И вдруг выяснилось, что 12 сентября 1942–го он был ранен именно под Котлубанью и отправлен в Камышин в эвакогоспиталь. Надо же, чтобы так совпало! В тот же день, что и меня. И в тот же Камышин… Будто брата родного встретил, о котором и не чаял, что жив.
С Урала он, трактористом, механизатором всю жизнь работал, теперь вот на пенсии. Соловьев Николай Иванович…
— В каком полку, какой дивизии?
А вдруг рядом был, если уж и вовсе не из 351–го стрелкового?
— Ничего не знаю, ничего не помню. Ни полка, ни дивизии. Я там день или два всего… с пополнением прибыл. Сразу в бой — тут же и ранило. Помню, что под Котлубанью. Именно 12 сентября…
Значит, есть еще свидетели тех дней, есть! Кто‑то еще жив — и далеко не все еще сказано о котлубанской той эпопее. Да почти ничего и не сказано. Невысказанное и недосказанное осталось как бы в тени славы города героя. Но ведь это и котлубанцев слава, без них бы на Волге не устоять.
Семён РОГОВ
АВГУСТ 1944–ГО