Выбрать главу

— В ту ночь сова под стрехой кричала, — напомнил я.

Помог ей встать на ноги. Она обхватила меня руками и положила голову на грудь. Я гладил ее по спине, чтобы успокоилась, понимая ее неутешное горе, а она дала волю слезам.

— Что с ней случилось? — спросил старшина.

— А ктой его знает… Бомбили деревню. Она, как всегда, хватала на руки Варю и бежала в поле, подальше от хаты. По ранней весне, только снег сошел, долго лежала она с дитем на сырой земле. Вернулась — зуб на зуб не попадет. Простудилась, слегла… Болела недолго. Перед смертью сказала спокойно: «Маманя, я умираю…'' И померла. Остались мы с Варей. Ей и годка еще нет.

— А ей сколько было? Кате?..

— Чуть больше двадцати годков.

Старушка заголосила, упала локтями на могилу, обхватила голову.

— Как и нашему комбату, — кто‑то сказал из батарейцев.

Судьба уготовила им, двум молодым, никогда в жизни не встречавшимся, остаться навсегда рядом на тихом деревенском кладбище.

Возвращаясь в полк, старшина, сидевший за рулем, по дороге размышлял:

— Вот как оно в жизни бывает… Молодым жить бы да жить, ан нет… Молодая, здоровая мать оставляет дите… А где же Бог, капитан? Что же он не видит?

Я молчал, не мог рассуждать, как старшина. Мне хотелось ему сказать, чтобы он помолчал, хотя с ним где‑то соглашался.

— Батарея знает нашего комбата, а мы с тобою и Катю, — сказал я старшине. — Как бы нам их не забыть, пока мы живем.

— Никогда, — заверил старшина.

Но впереди еще были казавшиеся бесконечными дороги войны и загадывать было ничего нельзя. Против этого восставала и фронтовая примета. Еще отступали армии, попадали в трагические окружения, из которых выходили далеко не все, еще предстояли невиданные сражения в Сталинграде, на Курской дуге, штурм Кенигсберга и кровопролитные бои на Висле и в Берлине.

И во всех этих сражениях отводилось место гаубичной батарее, несшей потери, на бесчисленных огневых позициях, то близких к стрелковым окопам, то дальним, но командира батареи место всегда находилось впереди, на наблюдательном пункте, откуда можно было видеть противника, его огневые точки, траншеи и появление танков. От фронтовиков часто можно слышать: как это удалось уцелеть, когда рядом стоявшие у орудий или лежавшие под обстрелом валились или уже больше не поднимались.

XXX

…По вечерам во время дежурства ко мне заходил молодой врач, садился рядом с койкой и расспрашивал о войне. Я все больше убеждался, что не ради праздного любопытства интересовался он самым страшным, что мне пришлось пережить, на передовой. Многое было странным. Я как‑то над этим не задумывался, да и как отделить страшное от самого страшного? Не задумывался я и над тем, что меня убьют, не терпел этих разговоров, но как это будет, мелькало в голове. На войне ведь это так просто.

— А все же? — спросил врач, сложив руки на груди, склонился надо мной. — Мой дед, курсант военного училища, не вернулся с войны, и мы ничего о нем не знаем.

— Я тоже учился в артиллерийском училище. В тревожном до предела октябре сорок первого прозвучал сигнал тревоги. Мы к ним привыкли. О войне мы слышали каждый день на политинформациях от политрука: «…Наши войска после упорных боев оставили город…» Но кончались политинформации на оптимистической ноте. «Врага уничтожим!», что в то время было чрезвычайно важно.

Но на этот раз тревога была настоящей. Училище построили в темноте, выдали каждому патроны и по две гранаты. И пошли мы на самую передовую. Она была не так далеко. На нас полезли танки… А мы с винтовками и гранатами… Но мы на три дня задержали продвижение немцев к Москве. По тем временам — это был подвиг курсантов. Мы не знали тогда, что командование Западного фронта решило заткнуть образовавшуюся между двумя отступающими армиями дыру курсантами. Там сдали экзамены, и нам, немногим уцелевшим, присвоили звание лейтенантов. Не дождался этого мой друг. Я нашел его вечером на снегу после нашей атаки и горько, как никогда раньше, плакал над ним, стоя на коленях.

Тогда для меня это было больше, чем страшно. Я воочию увидел и почувствовал, не так как на политинформации, войну. Курсантами было усеяно поле… Но больше всего я, пожалуй, боялся плена.

Врач откинулся на спинку стула, опустил руки на колени и о чем‑то задумался, хотя ничего особенного я ему не рассказал. То был обычный будничный эпизод из войны. Сколько их было — не счесть. Никто на войне не знает, какие потрясения его поджидают впереди.

…Зимою сорок второго на прифронтовой дороге по реке Ловати, скованной льдом, вблизи Старой Русы колонна машин и батарея попали под бомбежку. Шофер был убит. Струйка крови скатывалась по его полушубку. Я уцепился за руль, но машина завиляла и остановилась, загородив дорогу ехавшим позади. Между тем «юнкерсы» с черными крестами на крыльях заходили на второй круг. Все бежали от машин, и я побежал к берегу, упал в пушистый снег на ветки лозняка. Уже от разрывов содрогалась земля, трещал толстый лед, что‑то черное валилось сверху. И вдруг… — резкий удар по голове. Из глаз пучками посыпались искры. Я куда‑то проваливался, все поплыло, растворялось в дымке…

Очнулся я от того, что ноги лежали в ледяной воде. В ушах стоял звон, головы не повернуть. Я все отчетливее понимал свое положение, цеплялся за кусты, тянулся, но мерзлые ветки ломались. Больше всего меня пугала река. Я, кажется, звал на помощь проходивших по берегу людей, но свой голос не слышал. Двое ухватили меня за руки и поволокли по снегу. Оказался я в медсанбате — в хате, на громадной русской печке и оттуда, приходя в себя, поглядывал на другой мир. В углу висела небольшая иконка какого‑то святого, очень похожего на моего деда, на простенке качался маятник ходиков, по которым я стал замечать время своего беспамятства.

— Ужас, — сказал молодой врач. — Недолго было вмерзнуть в лед.

— Отогрелся на теплой печке медсанбата и вернулся в полк. «Пиши акт на списание машины и пушки»,

— сказали мне.

— А если бы я вместе с машиной провалился, то и акта не потребовалось бы, — пришлось возразить.

— Да… — протянул врач. — В ординаторской я слышал, что вы на Курской дуге воевали. Там поймали осколок? Я видел, шершавый…

— На Курской дуге Бог миловал, как говорят. Все обошлось, хотя и досталось в первые дни, когда поползли на нас «тигры». Но пули и осколки отлетали от меня, как горох от стенки. Одним словом — повезло. В первые дни немцы напирали так, что пришлось кое — где отступить. Но ведь был приказ — ни шагу назад! Стояли насмерть. Однако танки прорвались, и, казалось, в траншеях никого не осталось. Положение стало критическим. И в этот момент вдруг я увидел капитана, заместителя командира батальона, который поддерживала батарея. Полз он медленно к моему окопу.

— Отходи, — сказал он слабым голосом. Капитан тяжело дышал, весь бок гимнастерки был в крови. Я снял пояс с убитого ординарца, приложил свою пилотку к тому месту, где сочилась кровь, и туго затянул ремнем капитана. Это все, что я мог сделать. Капитан лежал на дне окопа и тихо стонал.

«Отходить или не отходить?» — не мог я сразу решить.

— Отходи, — повторил капитан.

— А ты? — Он ничего не ответил.

Бой грохотал где‑то справа в тылу наших траншей.

Я взвалил капитана на себя и, шатаясь под тяжестью обмякшего тела, пошел по извилистой обвалившейся траншее на огневые позиции батареи. Справа и слева видел одиноких перебегавших солдат.

Каждый вздох капитана мне казался последним. Он просил меня написать письмо домой.

— Сам напишешь.

— Не ус — пе — ю…

У огневых, которые трудно было узнать, сошлись в поединке наш «Т-34» и «тигр». Оба навсегда замерли. Башня «тигра» сползла и уткнулась стволом в землю. «Т-34» курился жиденьким дымком.

Вдруг словно из‑под земли передо мною предстал подполковник, заместитель командира полка.

— Стой! Назад! Пристрелю! — кричал он, стреляя из пистолета вверх. Хлопнувшие выстрелы в грохотавшей канонаде показались мне настолько пискляеыми, что не произвели на меня никакого устрашающего впечатления.

Их услышал лежавший у моих ног капитан.

— Я приказал отойти… Там никого не осталось. Давай меня… — с трудом проронил капитан. Он пытался еще что‑то сказать, но сил у него больше не осталось. Закрыл глаза, потянулся и затих на дне воронки.