Выбрать главу

Надежда, конечно, не сбудется, так как слова эти вполне соответствуют ускоренным темпам нашей нынешней речи и входят в нее органически.

Такие “обрубки”, как кино, кило, авто и др., прочно вошли в наш литературный язык, и нет никакого резона изгонять их оттуда. И кто потребует, чтобы вместо чудесного “обрубка” метро мы говорили метрополитен?

Это все равно, что требовать у англичан, чтобы они не смели говорить:

вместо байсиклбайк (велосипед);

вместо перамбюлейторпрам (детская коляска);

вместо адвертизмент — ад (рекламное объявление);

вместо трамкар — трам (трамвай);

вместо тэм-о-шэнтр кэп — тэм (берет, вроде того, какой носил знаменитый герой Роберта Бернса Тэм О'Шэнтр).

Здесь, как везде, все зависит от стиля, то есть от “чувства сообразности и соразмерности”. В официальной или торжественной речи этим “обрубкам”, конечно, не место, но в непринужденной домашней беседе и вообще в бытовых разговорах они вполне естественны, законны, нужны.

Так что люди, которые увидели в них какие-то вредные отклонения от нормы, были глубоко не правы. Явление это совершенно нормальное.

Вообще, как мы только что видели, с блюстителями чистоты языка такое случалось не раз: стремясь очистить нашу речь от сорняков, они то и дело прихватывали и добрую траву и тучный колос.

Федор Гладков, например, восстал и в печати и с кафедры против прелестного русского слова изморозь [Федор Гладков, О литературе. М., 1955, стр. 112-113.].

С.Н. Сергеев-Ценский объявил беззаконным совершенно правильное выражение встать на колени, хотя эта форма утверждена в сочинениях Горького, Блока, Маяковского, Тихонова [Пример приводится в статье Э. Ханпиры “Поговорим о нашей речи”, напечатанной в журнале “Вопросы литературы”, 1961, № 1, стр. 65. Более точным заглавием было бы: “Против излишнего запретительства”. ].

А профессор И. Устинов заявил в “Литературной газете”, что никак не возможно называть чьи бы то ни было глаза вороватыми [“Литературная газета” от 29 декабря 1959 года.].

Спасибо молодому лингвисту Э. Ханпире: он вступился за этот прекрасный эпитет, равно как и за такие вполне правильные эмоциональные возгласы, как ужасно весело, страшно красиво, вот так здорово!, от которых совершенно напрасно предложила воздержаться М. Грызлова [Э. Ханпира, Поговорим о нашей речи. “Вопросы литературы”, 1961, № 1, стр. 70.].

И не одна она: О.С. Богданова и Р.Г. Гурова тоже включили в свой индекс запретных речений и страшно весело и ужасно интересно [О.С. Богданова и Р.Г. Гурова, Культура поведения школьника. М., 1957, стр. 101.].

Э. Ханпира со словарями в руках доказал полную правильность этих невинно осужденных речений.

В самом деле, если мы отнимем у наших писателей право вводить в свою речь слово изморозь и называть вороватые глаза вороватыми, если мы добьемся того, чтобы ни одна школьница не смела сказать: я была ужасно рада или здорово мне влетело, мы наверняка повредим нашей речи, обедним, обескровим ее.

Вспомним, с каким упорством Н.С. Лесков преследовал в 70-х годах три превосходных слова, которые, по его утверждению, портят и пачкают русскую речь: эвакуация, оккупация, интеллигенция, — никак не желая понять, что эти термины заполняют важнейший пробел в нашей лексике и что от них русскому языку только прибыль,

Вообще непогрешимых пуристов почти никогда не бывает.

В 1909 году вышел, например, вторым изданием “Опыт словаря неправильностей в русской разговорной речи”, составленный педагогом В. Долопчевым. Словарь был одобрен Ученым комитетом Министерства народного просвещения и настойчиво внушал русским людям, что нужно говорить и писать:

не плевательница, но плевальница(!).

не негритенок, но негрёнок (!),

и вносил точно такие же “поправки” в слова авария, пахота, антитеза, перекупщик и пр., выступая во всех этих случаях не столько нормировщиком речи, сколько усердным ее исказителем [В. Долопчев, Опыт словаря неправильностей в русской речи. Варшава, 1909, стр. 46, 145, 158, 182, 296.].

Даже слово блузка, объявлялось неправильным. Женщины имели право носить только кофточки.

Педантство Долопчева доходило до крайности. Он, например, серьезнейшим образом требовал, чтобы мы говорили не гоголь-моголь, а гогель-могель.

Впрочем, и Г.И. Рихтер (очень почтенный советский ученый) настаивал, что нехорошо говорить фигли-мигли [Г. И. Рихтер, Нормы литературной речи. 1958, стр. 34.], а следует — фигели-мигели, хотя ни от фигелей-мигелей, ни от гогелей-могелей правильность речи не зависит нисколько. От писателей не отстают и читатели:

“Вы пишете: порою мне сдается. Что значит сдается? Сдаваться может только (!) комната”, — утверждает Эльвира Корецкая из города Сочи. И с нею совершенно согласен житель Москвы Б. Мелас, который, к своему счастью, даже не подозревает о том, что в такой же “неграмотности” повинны и Пушкин, и Крылов, и Тургенев, и Герцен. Очевидно, ему даже неведомо пушкинское:

“Мне сдается, что этот беглый еретик, вор, мошенник — ты”.

Москвич Федор Филиппович Бай-Балаев пишет в редакцию “Известий”:

“К. Чуковский в своей статье допустил слово пускай. Надо говорить и писать: пусть... До революции лишь шарманщики (!) распевали: “Пускай могила меня накажет”.

Сообщать ли суровому критику, что Некрасов никогда не был шарманщиком, между тем написал вот такие стихи:

Пускай долговечнее мрамор могил, Чем крест деревянный в пустыне.

и:

Пускай я много виноват, Пусть увеличит во сто крат Мои вины людская злоба...

Не бывал шарманщиком и Лермонтов, хотя он позволил себе написать:

Пускай холодною землею Засыпан я...

И неужели Бай-Балаев не знает любимой народом песни Михаила Исаковского, где есть такие слова:

Пускай утопал я в болотах, Пускай замерзал я на льду...

Я с юности привык уважать мнение своих читателей, как бы резко оно ни было высказано, но одно дело — компетентное мнение, а другое — безоглядный наскок.

К сожалению, слишком часто подвергаются резким нападкам литературные новшества, необходимые для роста языка.

Четыре читателя, проживающих в Таганроге, — О. Ножников, Ек. Иванова, Дьяченко и Горняк — прислали в редакцию “Известий” большое письмо, в котором под флагом борьбы с сорняками восстают против таких законнейших выражений и слов, как он повзрослел, эпохальный, дымы, шумы, распахнулся простор, бездарь и т. д. Письмо заканчивается странным призывом к писателям:

“Не придумывайте больше новых, более выразительных слов...”

Что стало бы с творениями Гоголя, Герцена, Салтыкова-Щедрина, Толстого, Достоевского, если бы эти писатели вняли призыву таганрогских пуристов!

“Какой ужас, — пишет пенсионерка Е.Ф. Кобрина, — такое новейшее словечко, как чтиво!”

Хотя, право же, это словечко прекрасно, так как оно очень метко характеризует явление, для которого у нас до сих пор не существовало подходящего термина. Чтиво, стоя в ряду таких слов, как курево, месиво, крошево, очень удачно придает осудительный смысл той обширной категории несерьезных, развлекательных книг, которые написаны главным образом для легкого чтения и не заслуживают в глазах говорящего сколько-нибудь высокой оценки, так как ничему не учат и никуда не зовут. Как же не радоваться, что у нас в языке появилось такое экспрессивное слово, отразившее в себе те высокие требования, какие предъявляет к литературе нынешний советский человек!