Выбрать главу

сколько поразить.

И поскольку ничто более не связывает его с договором,

объединяющим французов

[13],

формы судебной процедуры

определяются не гражданским законом,

а законом международного права…

Все еще не зная, как им реагировать на столь странную манеру речи, умеренные члены Конвента в замешательстве переглядывались между собой. Да, они уже отметили и высокомерную самоуверенность оратора (он, видите ли, что-то «намерен доказать»!); и то, что он вообще никакой не оратор, – речь читалась по бумажке (в которую выступавший, правда, почти не смотрел, полагаясь, видимо, на свою память), заранее приготовленные высокопарные фразы слетали с почти неподвижных губ, застывшее лицо оставалось бесстрастным; даже в «античных» сравнениях самой речи чувствовалось, что молодой человек не столь давно покинул школьную аудиторию:

– Когда-нибудь поразятся,

что в восемнадцатом веке

люди были более отсталыми, чем в эпоху Цезаря.

Тогда тирана умертвили на глазах всего сената

без всяких иных формальностей,

кроме двадцати трех ударов кинжалом,

без всякого иного закона,

кроме свободы Рима…

С недоумением жирондисты смотрели на эту неподвижную, не пошевелившуюся за целый час своей речи фигуру.

Впервые с трибуны Конвента обретали стройность формулировок и изящность декламации столь кровожадные фразы:

– Когда вы признали,

что король не обладает неприкосновенностью

перед лицом суверена,

когда его преступления против народа

вписаны повсюду кровью народа,

когда потоки крови ваших защитников хлынули,

если можно так выразиться,

к самым вашим ногам

и обагрили даже изображение Брута, -

здесь оратор обернулся и широким патетическим жестом показал рукой на бюст Брута, стоявший позади него под огромной доской с пучками римских ликторских связок и текстом Декларации прав человека, -

…Можно ли проявлять уважение к королю?

Это было бы воистину проявление тирании -

требовать суда в соответствии с законами,

которые он сам уничтожил…

Судить короля как гражданина!

Эти слова поразят бесстрастных потомков.

Судить – значит применить закон.

Закон есть правовое отношение,

но какое же правовое отношение

может существовать между человечеством

и королями?

Что общего между Людовиком

и французским народом,

чтобы щадить его

и после свершенного им предательства?…

Все больше и больше необычная речь завораживала давно притихшую аудиторию. Теперь ее впечатление усиливали как раз те моменты, которые вначале казались совсем невыигрышными: и высокопарно-холодная декламация, и мерные, точно отчеканенные, фразы, и контраст между юным обликом оратора и сложностью политико-философских построений его речи; и даже отсутствие пафоса в голосе искупал пафос самой речи.

– Какими бы иллюзиями,

какими бы соглашениями

ни прикрывалась королевская власть,

она является извечным преступлением,

против которого всякий человек

имеет право восстать и вооружиться;

это одно из тех преступлений,

которое не может быть оправдано

даже ослеплением всего народа…

Невозможно царствовать и не быть виновным;

нелепость этого слишком очевидна.

Всякий король – мятежник и узурпатор.

Как неотвратимо возносится и падает нож гильотины, так падали резкие, холодно-яростные слова необычного оратора в заледеневший зал королевского Манежа, в котором проходило заседание Конвента, и их грозный смысл вдруг доходил до сердца и ума каждого:

– Людовик боролся против народа; он побежден.

Это варвар, это чужеземный военнопленный.

Вы убедились в коварстве его замыслов;

вы видели его войско.

Изменник не был королем французов,

он был королем кучки заговорщиков…

Народ, если когда-нибудь король будет оправдан,

помни, что мы недостойны более твоего доверия,

и ты сможешь обвинить нас в измене…

Я не вижу среднего пути -

этот человек должен или царствовать

или умереть.

…И в тот момент, когда эхо последних слов речи еще замирало в плохой акустике переполненного зала, загремели столь мощные аплодисменты со стороны публики, что к ним сразу же присоединились все присутствующие депутаты, так что не стало равнодушных, – аплодировали все, аплодировали даже те, против мнения которых было направлено само выступление. Овации были так сильны, что почти не было слышно криков зрителей, которые бешено скандировали с трибун: «Смерть! Смерть! Смерть!»

И это была победа. Нет, еще не победа сторонников казни Людовика XVI, но триумф депутата Сен-Жюста, монтаньяра и террориста. Победа, о которой он знал заранее и которая, как он предвидел, могла обернуться в будущем для него поражением, если бы он отступил. Молодой депутат не собирался отступать. Но, медленно сходя со ступенек, он не удержался, чтобы в последний раз не обернуться на стоявший за трибуной оратора бюст убийцы Цезаря и прошептать свои же собственные когда-то им сказанные слова: «Если Брут не убивает, он убивает себя» [14]. А потом спустился с трибуны вниз в триумф…

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

МАКСИМИЛИАН ПЕРВЫЙ

18 сентября 1792 года

Прохожий, не печалься над моей судьбой,

Ты был бы мертвый, если был бы я живой!

Эпитафия термидорианцев

– Я представитель народа в Национальном конвенте от департамента Эна. Мое имя – Сен-Жюст… А ваше имя, гражданин Робеспьер, знает вся Франция…

Два гражданина, два депутата, стоя друг против друга, встретились друг с другом глазами. Хозяин комнаты, резко поднявшийся от письменного стола, на котором разложенные исписанные листы неярко освещались ночной лампой, заложил руки за спину и, не ответив на восторженно-высокопарное приветствие вошедшего, молча рассматривал его с холодным и бесстрастным выражением на лице.

Молодой человек, протиснувшийся в узкую щель двери, нехотя приоткрытую перед ним высокой девушкой, которая, бросив что-то вроде: «Максимилиан, тут к тебе депутат Сен-Жюст. Говорит, что ты его ждал…» (он с полчаса уговаривал ее пропустить его к именитому постояльцу дома Дюпле), повернулась и вышла, а он так и остался стоять в полутьме на пороге небольшой комнаты.

Одного взгляда посетителю хватило, чтобы в один миг увидеть если не убогость жилища бывшего известного депутата Учредительного собрания, то его чрезвычайную простоту. Камин, узкая железная кровать, покрытая одеялом в цветочек, небольшой грубо сколоченный стол с бумагами, полки с книгами, шкаф с одеждой и зеркало с туалетным столиком. На нешироком окне, выходящем во внутренний двор дома номер 366 по улице Сент-Оноре, – голубые шторы. Две красные розы в стеклянной вазе и три апельсина в глиняной чашке на столе несколько смягчали пуританскую обстановку. Общее благоприятное впечатление от простоты и строгости жилища естественного человека нисколько не портили единственные украшения маленькой комнаты – многочисленные портреты и бюсты самого хозяина, видимо, потому, что он сам, чопорный и строгий, в очках и в тщательно отглаженном облегающем полосатом сюртуке, в напудренном парике (даже здесь, в домашних условиях!), как всегда с бесстрастным выражением лица, и сам казался почти таким же предметом искусства, как все эти холодные гипсовые бюсты и равнодушные портреты.

вернуться

13

[13] Ссылка на формулу общественного договора Ж.-Ж.Руссо (1712-1778), определявшего появление человеческого общества (и государства, в данном случае – французского) как заключение между людьми незримых договорных уз взаимной пользы совместного существования.

вернуться

14

[14] Вывод, вытекающий из философии Ж.-Ж. Руссо: чтобы получить право на убийство, надо согласиться на возможность собственной смерти. Сен-Жюст идет дальше: право на убийство в случае неудачи предполагает только право на самоубийство.