Выбрать главу

И тогда Робеспьер стискивал зубы, его кулаки угрожающе сжимались, и он думал о новом прериальском законе против тиранов.

В дом Дюпле Максимилиан Робеспьер вернулся уже совершенно больной. Искавший весь день глазами Сен-Жюста и нигде не нашедший его, он теми же самыми измученными глазами посмотрел на домочадцев и со словами: «Друзья, вам не долго осталось меня видеть» – обессиленный рухнул на кровать.

Всего этого не знал радостный и спешащий к своей беременной жене Леба, считавший состоявшийся праздник бесспорно удавшимся торжеством Робеспьера, как первого гражданина создаваемой Добродетельной Республики Верховного существа. И в этот день ничто не могло и не должно было расстроить его триумф.

Это был последний триумф Робеспьера.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЯТАЯ

МСТИТЕЛЬ НАРОДА, ИЛИ ГИЛЬОТИНА, ПОСТАВЛЕННАЯ НА ПОТОК

7 июля 1794 года. Площадь Революции

В этот день туалет осужденных затягивался. Их было слишком много, и Шарль Анрио Сансон соскучился прохаживаться в приемной Консьержери вдоль длинной решетки, разделявшей выход во двор от первой комнаты тюрьмы.

В «предбанник Фукье» (как и многие, именно так называл про себя Шарль Анрио эту тюрьму, и это несмотря на то, что сам государственный исполнитель приговоров очень не любил гражданина общественного обвинителя) Сансон пришел прямо из трибунала. Это был его второй визит в Консьержери за сегодня – первый раз он, как обычно, явился в приемную около девяти часов утра. «Охапка» в этот день намечалась весьма и весьма значительная, и следовало подготовиться к приему большого количества осужденного материала.

Помощники были уже все в сборе (из тех, кто должен был ожидать его в Консьержери), присутствовал даже обычно опаздывавший Барре. Повозки с возницами ожидали их во дворе. Все было как всегда, но настроение самого Шарля Анрио оставалось весьма смутным: к чувству приподнятости от осознания необычайности и важности происходящего (вряд ли еще какой другой исполнитель приговоров когда-нибудь мог похвастаться тем, что окажется главным государственным палачом в эпоху общенациональной смуты!) примешивалось чувство душевной опустошенности и даже усталости. Усталость была не физическая – Сансону все более и более начинала претить бойня, в которой он являлся главным распорядителем.

Бойня… Не называть же проводимые им массовые экзекуции казнями! Против этого названия восставала вся семейная традиция, внушенная Шарлю Анрио с детства. Он по-своему понимал казни: как торжественный государственный обряд (почти праздник!), как своеобразное служение (не Богу, но государству и королю!), со всеми полагающимися к нему аксессуарами – священнослужителями, специальной одеждой осужденного, долгим чтением приговора с перечислением всех вин – в качестве назидания для толпы, и самое главное – особой самого казнимого.

Тогда приговоренный к смерти был главным действующим лицом публичного спектакля, палач – вторым. Казнили редко (не каждый день), казнили поодиночке, группами – реже (не десятками в день), казнили не всегда смертной казнью (а теперь других публичных наказаний просто не существовало). Бичевание, позорный столб, проставление клейм – было зрелищем куда более красочным, чем нынешнее гильотинирование. Но вот уже давно запрещены телесные истязания и калечение, а роль палача свелась к роли механизма, нажимающего на рычаг (да и на рычаг зачастую нажимали его помощники, а сам главный распорядитель приговоров лишь следил за ходом самого процесса).

Впрочем, Шарль Анрио отдавал себе отчет, что привередничает напрасно: его беда была в том, что он начинал задумываться над происходящим, а это вовсе не входило в его обязанности. Конечно, при всех раскладах «революционному порядку управления» было далеко до старого порядка. Но это если судить по бытовым реалиям жизни. А вот самому Сансону работы прибавилось. И, как ни странно, многократно возросла ее популярность, и куда-то почти полностью пропало отвращение к гражданам-исполнителям. Люди привыкли, – как и во время чумы, смерть была готова постучаться в окошко каждому. Страх убивал отвращение, а то, что это был страх всеобъемлющий, всеохватывающий, страх вселенский, он мог даже вызвать преклонение перед его служителями у слабых духом.

Сансон покосился взглядом на выщербленную кирпичную стену тюрьмы, на которой в полном беспорядке была развешана какая-то революционная мазня – плакаты и литографии вроде «Взятия Бастилии», «Взятия Тюильри», «Взятия Тулона», а также «Революции 30 мая», «Казни тирана Капета» и «Записи добровольцев-санкюлотов в батальоны, направляемые в Вандею». Ну вот, если это, с позволения сказать, «живопись» нового порядка, то какой же, спрашивается, красоты он ждет от исполнения приговоров по-революционному?

Вообще-то человек не меняется, даже если изменились условия общественного договора, о котором так любят говорить сторонники нового общества. Взамен старых обрядов появились новые, и пусть теперь в исполнении приговоров нет такой торжественности, как раньше, кто скажет, что новые обычаи хуже?

Так, если раньше тела погребались в неосвещенной земле в простых ящиках, то теперь их хоронят на трех кладбищах, освященных еще при старом режиме, но как хоронят! – просто сваливают трупы в общую яму-могилу и густо присыпают негашеной известью! Вот и разбери, какое погребение лучше!

Да и незачем теперь вспоминать гражданский уголовный трибунал – его больше нет, есть Революционный трибунал. Нет больше и прежних орудий казни – виселиц, станка для колесования, плахи, – есть машина для отрубления голов, совершенно случайно получившая нейтральное название «гильотины». Нет больше и священников, никто не причащает и не утешает осужденных перед смертью, – зато вера, которая воодушевляет теперь большинство казнимых и позволяет многим из них умирать в редком спокойствии духа, не может быть сравнима со старыми верованиями, – эта странная и малопонятная для Сансона вера в философию Вольтера, Руссо и прочих безвременно ушедших просветителей. Жалко, что ушедших, – вот бы и до них добраться революционному мечу, – ведь это по их вине (так это дело понимает Сансон) совершаются ныне бесчисленные жестокости и профанируется само правосудие.

Они думают, что они изменили мир! Ну, ввели новые революционные обряды: и пушки палят, и барабаны бьют, а головы скатываются, как и прежде. Да и многое еще остается по-старому: и в первую очередь – крики жаждущей крови толпы (что с того, что она кричит ныне «Да здравствует Республика!», а не «Да здравствует король!»).

А на процессе 29 прериаля (а до него и на процессе Руери!) вспомнили и старые добрые времена – все пятьдесят с лишком осужденных были обряжены в «красные рубахи» (как «отцеубийцы», естественно, – ведь их обвинили в заговоре и покушении на жизнь Робеспьера – нового «Отца Отечества»!).

Сансон тогда еле управился со всеми своими восемью помощниками. Казнить в один присест пятьдесят четыре человека – такого еще никогда не бывало при короле, да и не могло быть! Это было воистину торжество гильотины, а не торжество ихней Революции (прав, прав был казненный журналист Горса, когда выкрикнул пришедшему за ним в тюрьму Шарлю Анрио: «Мы надеялись просто низложить короля, а вместо этого воздвигли царство для тебя, гражданин Сансон!»). Ну и конечно, это был триумф (которого он вовсе и не жаждал) самого Сансона, ставшего, похоже, символом гильотинной Республики. Притом что уже давно втихомолку некоторые злопыхательные граждане называли каждый день возглавляемую им позорную процессию из трех, четырех, пяти тележек, набитых осужденными, триумфальным шествием парижского палача, заменившим в столице все еще только намечаемые триумфы Республики!