Выбрать главу

Да, горячее было дело 29 прериаля. Впрочем, сегодня предстоит работа, видимо, не менее горячая. Мир сошел с ума, но последним, кто сойдет с ума в этом мире, будет он – Шарль Анрио Сансон. Хотя поволноваться и предстоит. Еще бы! – Сто пятьдесят четыре заговорщика Люксембургской тюрьмы, единовременно направляемых в Революционный трибунал, – это вам не старый режим! Ну и что с того, что их разделили на три партии! Хотя все происходящее для граждан-исполнителей входит в привычку, можно будет и не успеть уложиться в положенное им время! Попробуйте-ка их тут всех быстро обслужить, всех тех, которые поступят сегодня из трибунала: снять рединготы и камзолы, остричь волосы, спороть воротники, связать руки… А потом еще и выстроить в цепочку и рассадить по телегам… Можно догадаться, что тут и в час не управишься! А там им еще предстоит долгий путь к Тронной заставе и время на саму процедуру обработки…

– Пятьдесят девять, – прервал размышления Сансона его старший помощник Деморе. Наклонившись к своему начальнику так, что с его голой груди свесилась медная игрушечная гильотинка, носимая им вместо нательного крестика, он выжидательно посмотрел ему прямо в глаза.

Шарль Анрио бесстрастно встретил его взгляд и кивнул: начинайте.

– Вся Франция смотрит на вас, граждане! – удивленно-иронически отозвался один из жандармов. Кто-то из помощников Шарля Анрио ответил ему шуткой (кажется, Жако), и Сансон недовольно покосился в его сторону. Он не терпел подобных проявлений эмоций от своих ассистентов: ни верноподданнических при короле, ни патриотических при революции, – служителям эшафота отказано в выражении любых чувств, – они просто должны выполнять свою работу, – и тут до него дошло, что имел в виду жандарм: «Пятьдесят девять! – повторил он машинально про себя. – Пятьдесят девять!»

Рубеж «красных рубах» был пройден. Наступал истинный апофеоз гражданина главного исполнителя революционных приговоров Шарля Анрио Сансона. Он, правда, не чувствовал никакого апофеоза. Прохаживаясь вдоль густой цепи жандармов у решетки рядом с выходом во двор, он с все более возрастающим раздражением ловил на себе взгляды всей сотни теснившихся в узких коридорах Консьержери человек (осужденных и жандармов). Взглядов избежать, конечно, было нельзя; порой Шарль Анрио чувствовал себя самым знаменитым человеком в революционной столице мира, – он ловил эти косые взгляды ежеминутно, ежечасно повсюду, где только знали или узнавали, кто он такой, и находил отдых от этих взглядов лишь в кругу домашних, – но сегодня они почему-то действовали особенно раздражающе. Может быть, потому, что при всей грандиозности сегодняшней «охапки» в ней не было ни одного хоть сколько-нибудь известного революционера. Или контрреволюционера – по выбору. Все какая-то мелочь…

Шарль Анрио критически посмотрел на «гильотинный материал». Помощники старались вовсю. Им в меру сил помогали жандармы, раньше вообще-то достаточно брезговавшие этой работой. Но теперь им было не до того: если следовать заведенному распорядку и стричь каждого осужденного по отдельности, построив всех у решетки

в очередь, – не хватило бы никакого отведенного на эту процедуру времени! Поэтому теперь в первых привратных камерах «предбанника Фукье» кипело несколько человеческих водоворотов, образовавшихся вокруг трех низких деревянных табуретов, на которых стригли волосы приговоренным к казни мужчинам (женщин постригали здесь же, но в отделенном от общего помещения посту привратника).

И вот только теперь с началом этой процедуры в толпе осужденных, до этого подавленной и безмолвной, стали прорезываться какие-то живые голоса: приглушенные женские рыдания и грубые мужские ругательства, молитвенный шепот и запоздалые признания, но все звучало так глухо, что говор этой обреченной на смерть человеческой массы, казалось, действительно доносился как бы с того света, – он был почти нереальным на фоне деловито переговаривающихся помощников Сансона.

Все совершалось весьма скоро: два «ассистента» палача или два жандарма хватали очередного осужденного из теснившегося в коридоре трясущегося человеческого стада за руки и, как пушинку, почти бросали его на жесткий табурет, срывали с него верхнюю одежду – камзол, редингот, карманьолу, даже жилет, оставляя его в одной рубахе; тут же один из помощников одной рукой рвал на себя ворот этой рубахи, а другой в два-три движения срезал его под шов и бросал на пол, обнажая шею. Когда холодные ножницы касались кожи, не раз слышалось жалобное вскрикивание, почти повизгивание, – осужденному на миг представлялось падающее на его шею лезвие, – но человек тут же замолкал в безысходном отчаянии. И тогда те же тупые ножницы (вовсе не «овечьи» – это все, конечно, наговор, но то, что тупые, – это точно, – и как бы им не затупиться с такой работы?) быстро проходились по затылку – и густые и жидкие пряди волос падали на каменный пол, и на них тут же наступали грубые деревянные сабо тюремщиков.

Потом человека сдергивали с табуретки и почти толкали к стене, где ему одним неуловимым движением заводили руки за спину, а вторым движением быстро перекручивали кисти рук грубой шерстистой веревкой. А на табурет уже «падал» другой приговоренный.

Вся процедура казалась «обрабатываемым» невероятной пыткой, чуть ли не хуже самой казни. Толкаемым и почти избиваемым женщинам, с которых срывали платки и косынки и во время стрижки едва ли не вырывали с корнем их длинные, хотя и изрядно потерявшие уже свою ухоженность, волосы, казалось, что они подвергаются чудовищному насилию, что с ними поступают еще грубее, чем с мужчинами. Они ошибались. Конечно, грубое обращение тюремщиков преследовало и такую цель – подавить осужденных морально, но главное было не в этом, – они просто не успевали. Вот чего никогда не могло быть при старом порядке – такой торопливости, и порой Шарлю Анрио часы в Консьержери, отведенные для туалета осужденных, казались самыми утомительными из всего его рабочего дня, может быть, даже более утомительными, чем сама казнь…

– Помогите… помогите мне… – Я не виновен… не виновен… – Да здравствует Республика! Я погибаю за нее… Да здравствует Республика! – Боже, помоги мне и прости мне мои грехи… – Мужайся, Орас, ты почувствуешь лишь легкий ветерок на шее от ножа… – Да здравствует король! – Убийцы, убийцы, убийцы!… – Робеспьер! Робеспьер!… – Я беременна! Помилуйте меня, я беременна! – Господи, в руки твои предаю… – Справедливости! Справедливости! – Господин палач! Еще одну минуточку, господин палач!…

А это что? – Сансон на миг замедлил шаг. Что он расслышал там в этом смутно доносившемся до него говоре толпы, что? «Господин палач?» Нет, ему, наверное, послышалось. Сейчас все так и тычут ему в лицо «гражданин палач», – о «господине» забыли даже аристократы. «Еще минуточку пожить, господин палач! Еще минуточку!» – да, так кричала перед ним та самая маркиза, графиня, как там ее… словом, госпожа Дюбарри. Последняя фаворитка предпоследнего короля Франции Людовика XV. Людовика Возлюбленного. Возлюбленная короля. Королевская шлюха. Как она тогда ползала в его ногах на коленях по помосту эшафота (совершенно обезумев и не узнав Сансона, – а ведь когда-то в «клиентах» этой «королевской мадам» побывал и Шарль Анрио! – была-была и у них ночь любви!), правда, ползала всего несколько мгновений, так как Ларивьер и Деморе тогда не потерялись и быстро оприходовали бывшую фаворитку. Но ее мольбы вспоминать было чем-то приятно. Как-никак когда-то от слова этой «бывшей» зависела судьба всего королевства.

Впрочем, Сансон не обольщался. Все эти бесчисленные мольбы, с которыми к нему обращались десятки и сотни «обрабатываемых» во время самой процедуры казни на протяжении последних двух лет, касались не его самого, они относились к его должности, а он… он был всего лишь еще одним дополнительным рычагом, живым механизмом при страшной двуногой машине убийства. Так что, госпожа Дюбарри, извините, но господин палач ничем не мог помочь вам, даже по старой дружбе…