Без малейшего следа смущения, не сделав ни одного жеста, лишь медленно обведя полутемный зал своими широко открытыми немигающими глазами, Сен-Жюст заговорил глухим, лишенным модуляций необычным голосом, немного раскатисто произнося звук «р», что создавало странный, как будто режущий эффект:
– Я намерен доказать вам, граждане,
что король может быть судим
и что мнение Моррисона,
отстаивающего неприкосновенность короля,
и мнение Комитета законодательства,
предлагающего судить его как гражданина,
в равной мере ошибочны.
Короля следует судить
согласно принципам, не имеющим ничего общего
ни с тем, ни с другим мнением, -
вместо положенных внутренних ударений внутри каждой фразы оратор просто на мгновение останавливался, как бы делая паузу, а после продолжал свою, лишенную интонаций, речь; казалось, он разрезает каждый отдельный период на множество частей. И эта странная манера говорить, в сочетании с неподвижной, тонкой, словно высеченной из камня, фигуры застывшего на трибуне молодого человека, заставила окаменеть и зал, – замолчали обычно никогда не смолкавшие галереи для зрителей, смолкли и тихо переговаривающиеся депутаты.
– Я утверждаю,
что короля следует судить как врага,
что мы должны не столько судить его,
сколько поразить.
И поскольку ничто более не связывает его с договором,
объединяющим французов [13],
формы судебной процедуры
определяются не гражданским законом,
а законом международного права…
Все еще не зная, как им реагировать на столь странную манеру речи, умеренные члены Конвента в замешательстве переглядывались между собой. Да, они уже отметили и высокомерную самоуверенность оратора (он, видите ли, что-то «намерен доказать»!); и то, что он вообще никакой не оратор, – речь читалась по бумажке (в которую выступавший, правда, почти не смотрел, полагаясь, видимо, на свою память), заранее приготовленные высокопарные фразы слетали с почти неподвижных губ, застывшее лицо оставалось бесстрастным; даже в «античных» сравнениях самой речи чувствовалось, что молодой человек не столь давно покинул школьную аудиторию:
– Когда-нибудь поразятся,
что в восемнадцатом веке
люди были более отсталыми, чем в эпоху Цезаря.
Тогда тирана умертвили на глазах всего сената
без всяких иных формальностей,
кроме двадцати трех ударов кинжалом,
без всякого иного закона,
кроме свободы Рима…
С недоумением жирондисты смотрели на эту неподвижную, не пошевелившуюся за целый час своей речи фигуру.
Впервые с трибуны Конвента обретали стройность формулировок и изящность декламации столь кровожадные фразы:
– Когда вы признали,
что король не обладает неприкосновенностью
перед лицом суверена,
когда его преступления против народа
вписаны повсюду кровью народа,
когда потоки крови ваших защитников хлынули,
если можно так выразиться,
к самым вашим ногам
и обагрили даже изображение Брута, -
здесь оратор обернулся и широким патетическим жестом показал рукой на бюст Брута, стоявший позади него под огромной доской с пучками римских ликторских связок и текстом Декларации прав человека, -
…Можно ли проявлять уважение к королю?
Это было бы воистину проявление тирании -
требовать суда в соответствии с законами,
которые он сам уничтожил…
Судить короля как гражданина!
Эти слова поразят бесстрастных потомков.
Судить – значит применить закон.
Закон есть правовое отношение,
но какое же правовое отношение
может существовать между человечеством
и королями?
Что общего между Людовиком
и французским народом,
чтобы щадить его
и после свершенного им предательства?…
Все больше и больше необычная речь завораживала давно притихшую аудиторию. Теперь ее впечатление усиливали как раз те моменты, которые вначале казались совсем невыигрышными: и высокопарно-холодная декламация, и мерные, точно отчеканенные, фразы, и контраст между юным обликом оратора и сложностью политико-философских построений его речи; и даже отсутствие пафоса в голосе искупал пафос самой речи.
– Какими бы иллюзиями,