какими бы соглашениями
ни прикрывалась королевская власть,
она является извечным преступлением,
против которого всякий человек
имеет право восстать и вооружиться;
это одно из тех преступлений,
которое не может быть оправдано
даже ослеплением всего народа…
Невозможно царствовать и не быть виновным;
нелепость этого слишком очевидна.
Всякий король – мятежник и узурпатор.
Как неотвратимо возносится и падает нож гильотины, так падали резкие, холодно-яростные слова необычного оратора в заледеневший зал королевского Манежа, в котором проходило заседание Конвента, и их грозный смысл вдруг доходил до сердца и ума каждого:
– Людовик боролся против народа; он побежден.
Это варвар, это чужеземный военнопленный.
Вы убедились в коварстве его замыслов;
вы видели его войско.
Изменник не был королем французов,
он был королем кучки заговорщиков…
Народ, если когда-нибудь король будет оправдан,
помни, что мы недостойны более твоего доверия,
и ты сможешь обвинить нас в измене…
Я не вижу среднего пути -
этот человек должен или царствовать
или умереть.
…И в тот момент, когда эхо последних слов речи еще замирало в плохой акустике переполненного зала, загремели столь мощные аплодисменты со стороны публики, что к ним сразу же присоединились все присутствующие депутаты, так что не стало равнодушных, – аплодировали все, аплодировали даже те, против мнения которых было направлено само выступление. Овации были так сильны, что почти не было слышно криков зрителей, которые бешено скандировали с трибун: «Смерть! Смерть! Смерть!»
И это была победа. Нет, еще не победа сторонников казни Людовика XVI, но триумф депутата Сен-Жюста, монтаньяра и террориста. Победа, о которой он знал заранее и которая, как он предвидел, могла обернуться в будущем для него поражением, если бы он отступил. Молодой депутат не собирался отступать. Но, медленно сходя со ступенек, он не удержался, чтобы в последний раз не обернуться на стоявший за трибуной оратора бюст убийцы Цезаря и прошептать свои же собственные когда-то им сказанные слова: «Если Брут не убивает, он убивает себя» [14]. А потом спустился с трибуны вниз в триумф…
ГЛАВА ТРЕТЬЯ МАКСИМИЛИАН ПЕРВЫЙ
Прохожий, не печалься над моей судьбой,
Ты был бы мертвый, если был бы я живой!
Эпитафия термидорианцев– Я представитель народа в Национальном конвенте от департамента Эна. Мое имя – Сен-Жюст… А ваше имя, гражданин Робеспьер, знает вся Франция…
Два гражданина, два депутата, стоя друг против друга, встретились друг с другом глазами. Хозяин комнаты, резко поднявшийся от письменного стола, на котором разложенные исписанные листы неярко освещались ночной лампой, заложил руки за спину и, не ответив на восторженно-высокопарное приветствие вошедшего, молча рассматривал его с холодным и бесстрастным выражением на лице.
Молодой человек, протиснувшийся в узкую щель двери, нехотя приоткрытую перед ним высокой девушкой, которая, бросив что-то вроде: «Максимилиан, тут к тебе депутат Сен-Жюст. Говорит, что ты его ждал…» (он с полчаса уговаривал ее пропустить его к именитому постояльцу дома Дюпле), повернулась и вышла, а он так и остался стоять в полутьме на пороге небольшой комнаты.
Одного взгляда посетителю хватило, чтобы в один миг увидеть если не убогость жилища бывшего известного депутата Учредительного собрания, то его чрезвычайную простоту. Камин, узкая железная кровать, покрытая одеялом в цветочек, небольшой грубо сколоченный стол с бумагами, полки с книгами, шкаф с одеждой и зеркало с туалетным столиком. На нешироком окне, выходящем во внутренний двор дома номер 366 по улице Сент-Оноре, – голубые шторы. Две красные розы в стеклянной вазе и три апельсина в глиняной чашке на столе несколько смягчали пуританскую обстановку. Общее благоприятное впечатление от простоты и строгости жилища естественного человека нисколько не портили единственные украшения маленькой комнаты – многочисленные портреты и бюсты самого хозяина, видимо, потому, что он сам, чопорный и строгий, в очках и в тщательно отглаженном облегающем полосатом сюртуке, в напудренном парике (даже здесь, в домашних условиях!), как всегда с бесстрастным выражением лица, и сам казался почти таким же предметом искусства, как все эти холодные гипсовые бюсты и равнодушные портреты.
– Я никого не ждал, гражданин, – после затянувшегося молчания сухо сказал Неподкупный.
– Я писал вам, гражданин Робеспьер, – спокойно продолжал гость. – Писал, как к единственному человеку в первой Ассамблее, открыто противостоявшему деспотизму и интригам контрреволюции. Тому уже будет два года… И я помню, как впервые увидел вас. Это было в семнадцатый день июня за месяц до Бастилии. Вы выступали тогда в Генеральных штатах. Я стоял среди зрителей, было шумно, и я даже не знал, кто выступает на трибуне. Вы обвели взглядом зал Малых забав и встретились со мной глазами. Ваш взгляд… Я словно посмотрел в зеркало… Простите, гражданин Робеспьер, не вы – я ждал эти три года, чтобы встать рядом с вами во исполнение нашего долга перед грядущей Республикой.