Сен-Жюст больше не смотрит на Робеспьера. Он прикрывает глаза и теперь только слышит его голос – монотонный, сухой, лишенный каких-либо эмоций…
– На чем же основана эта гнусная система террора и клеветы? Кому мы должны быть страшны – друзьям или недругам республики? Кому надлежит бояться нас – тиранам и мошенникам или же честным гражданам и патриотам? Мы страшны патриотам? Мы, кто вырвали их из рук всех клик, составлявших против них заговоры!… Разве это мы бросили в тюрьмы патриотов и внесли ужас в сердца людей всех состояний? Это сделали чудовища, которых мы обвинили…
Нет, его определенно несет не туда. Жаль, что Максимилиан не дал Сен-Жюсту просмотреть свою речь до вынесения ее в Конвент. Что он сейчас говорит? – «Не знает», на чем основана система террора, созданного правительством и возглавляемого Робеспьером же? Нас называют «тиранами» и нас же должны бояться какие-то тираны? И почему он говорит о «патриотах в тюрьмах»? Там нет патриотов, а если они туда бы попали, то каким образом?… А впрочем, стоп! – вот это интересно…
– …Диктатура… По какому роковому стечению обстоятельств это огромное обвинение было вдруг перенесено на голову одного из его членов? Странным был бы план человека обязать Национальный конвент убить своими руками каждого своего члена в отдельности, для того чтобы очистить ему дорогу к абсолютной власти! Пусть другие отметят нелепую сторону этих обвинений, я же вижу в них только злодеяние…
Да, да, диктатура! Только диктатура! Глупец, ты до сих пор не понял этого! И того, что эти слова ни в коем случае нельзя было произносить?! Неужели ты струсил, Максимилиан, и от страха выдаешь своим врагам единственный план спасения? Мой план. Да, ты струсил…
– Я знаю только две партии – добрых и злых граждан; патриотизм – это не дело партии, а дело сердца… Мое сердце иссушено испытанием стольких измен, что я считаю необходимым призвать на помощь Республике главным образом честность и благородные чувства. Я считаю, что повсюду, где мы встречаем честного человека, на каком бы месте он не сидел, ему надо протянуть руку и прижать его к сердцу…
Прижмем, прижмем, Максимилиан, если нам дадут это сделать «честные люди» Конвента. Какое странное смешение политики и морали. И слишком многие могут принять это разделение на свой счет…
– Я вижу, что мир населен одураченными людьми и мошенниками; но число мошенников самое малое, их-то и надо наказывать за преступления и несчастья мира… Они называют меня тираном… Если бы я был им, они бы ползали у моих ног, я бы осыпал их золотом, я бы обеспечил им право совершать всяческие преступления. И они были бы благодарны мне!
Надо полагать «тираном» тебя называют «мошенники», как раз находящиеся в этом зале. И лучше бы, Максимилиан, ты действительно был тираном. Тогда дураки бы рукоплескали, мошенники были бы уничтожены, а тебе не пришлось бы оправдываться…
– Подлецы! Они хотели, следовательно, чтобы я ушел в могилу с позором! И чтобы я оставил о себе на земле лишь память тирана!… Им мало того, что неудобный или бдительный человек, отчаявшись в своей пользе, удалился; одно его существование является для них предметом страха, и, помимо своих коллег, они задумали во тьме отнять
у него вместе с жизнью право защищать народ.
«Они задумали во тьме…» Слова, слова, слова… Все – пустое… Хотя удивительно – эти слова, это начало его речи чуть ли не «слово в слово» совпадают с моим еще непрочитанным завтрашним докладом «О внешнем и внутреннем положении Республики». Увы, как только что сказал Робеспьер, – нелепость этого слишком очевидна… Придется все переписывать, но если Робеспьер защищает себя, я буду защищать его от него самого. Все-таки не хочется так сразу уходить «с позором, оставив о себе память тирана…».
– О, я без сожаления покину жизнь! У меня есть опыт прошлого, и я вижу будущее! Может ли друг родины желать пережить время, когда ему не дозволено больше служить ей и защищать угнетенную невинность! Зачем оставаться жить при таком порядке вещей, когда интрига постоянно торжествует над правдой, когда справедливость – это ложь, когда самые низкие страсти, самые нелепые страхи занимают в сердцах место священных интересов человечества?
(«Право же, невелика заслуга расстаться со злосчастной жизнью, в которой ты обречен прозябать как соучастник или бессильный свидетель преступлений…»)
– Я видел из истории, что все защитники свободы были подавлены клеветой; но и угнетатели их тоже погибли!… Нет, смерть – это не вечный сон!… Граждане, сотрите с могил это начертанное святотатственными руками изречение, набрасывающее траурный креп на природу, приводящее в уныние угнетенную невинность и оскорбляющее смерть; начертайте на могилах лучше такое изречение: смерть – это начало бессмертия!
(«Слава – пустой звук. Прислушаемся к прошедшим векам: мы не услышим более ничего; и те, кто когда-нибудь будет бродить среди наших погребальных урн, также не услышит ничего. Нужно творить добро, чего бы это не стоило, предпочитая имя мертвого героя имени живого подлеца!»)
– Отпустите хотя бы на один миг бразды революции, и вы увидите, как военный деспотизм захватит, а вожди клик свергнут униженное национальное представительство. Век гражданской войны и бедствий ввергнет в отчаяние нашу родину, и мы погибнем, потому что не захотели использовать указанный в истории человечества момент для учреждения свободы; мы оставляем нашу родину на век бедствий, и проклятия народа будут тяготеть над нашей памятью, которая должна была быть дорогой человеческому роду!…
Ты полностью прав, Максимилиан, так и будет, – бедствия и проклятия народа, а потом и военный деспотизм, если мы проиграем. Кромвель [18] уже близко…
– Я создан, чтобы бороться с преступлением, а не руководить им, – в голосе оратора прорезались почти истерические нотки. – Еще не наступило время, когда порядочные люди могут безнаказанно служить родине; до тех пор пока банда мошенников господствует, защитники свободы будут лишь изгнанниками… Во всех отраслях государственного хозяйства – контрреволюция. Заговорщики, помимо нашей воли, вовлекли нас в ужасные меры…
Ну вот, наконец, ты добрался до сути дела. Ну, говори же, говори, завершай свою речь. Только во имя Верховного существа назови имена, назови имена, Максимилиан. Имена, или мы погибли…
Сен-Жюст приоткрывает глаза и смотрит вниз на Робеспьера. Он напрягает все свое внутреннее существо, чтобы мысленно, хоть месмерическим путем, передать ему свое состояние, но тщетно! – Робеспьер не слышит его. Так же как никто не слышит от Робеспьера никаких имен.
Трепет волнами пробегает по рядам застывших в напряженном молчании народных представителей.
Сен-Жюст снова прикрывает глаза. Бесполезно! Максимилиан не чувствует его. Но что еще хуже – он не чувствует и настроение зала. Неужели их противники настолько беспомощны и глупы, что просто так согласятся на очищение Комитетов и тем более на подчинение их верховной власти Конвента с Робеспьером во главе? Сами себя положат под нож Сансона…
– …И таким образом под давлением национальной власти сокрушить все клики и воздвигнуть на их развалинах мощь справедливости и свободы… – слышит он последние слова этой странной более чем трехчасовой речи.
Не поворачивая головы, Сен-Жюст внимательно боковым зрением наблюдает за обеими сторонами амфитеатра. Но что это? Речь, кажется, действительно произвела впечатление. Многие депутаты, похоже, искренне взволнованы. Разве чуть не утирают слезы… Лицемеры… Что это? Это всего лишь – страх. Страх! И его страх тоже. И страх Робеспьера…