Раздаются отдельные хлопки, быстро переходящие в овацию всего зала. Сен-Жюст хлопает тоже. Неужели он ошибся, и в атмосфере всеобщего страха перед добродетельным Робеспьером даже эта его слабая речь может еще исправить положение? Ну что же, вот он, твой последний триумф, Максимилиан! Время уже на исходе…
Овация смолкает, впрочем, довольно быстро, и вот уже Сен-Жюст с удивлением слышит реплику Лекуантра (несмотря на слабое возражение Бурдона из Уазы и не менее слабую поддержку Барера), говорящего о том, чтобы эта блестящая трогательная великолепная и столь много объясняющая речь Робеспьера была бы немедленно распечатана. Лоран Лекуантр, один из самых активных заговорщиков, ненавидящий Робеспьера (он ведь призывал к «убийству тирана» всего два месяца назад)… Да, непостижима сущность человеческой души… и, может быть, все-таки Руссо не прав и не все люди от природы добродетельны? Может быть, все как раз наоборот… природа не имеет никакого отношения к врожденной добродетели?
Сен-Жюст опускает голову, и на его губах появляется обычная презрительная усмешка, только уголок рта чуть-чуть дрожит.
(«В тот день, когда я приду к убеждению, что невозможно установить среди французского народа нравы мягкие, сильные, чувствительные, беспощадные к тирании и к несправедливости, я пронжу себя кинжалом…»)
– Граждане, а я предлагаю, чтобы речь Робеспьера не только распечатали, но еще и разослали по всем коммунам Республики! – прямо над ухом Антуана раздается громкий уверенный голос.
Кутон… Молодец Жорж, не растерялся. Теперь, наверное, все ждут, чтобы и он сказал свое слово, поддержав «оправдательную» речь Максимилиана. Только что он должен говорить? И о чем? Добавить нечего – Неподкупный высказался достаточно ясно: он говорил только о себе, но не назвал своих врагов; Сен-Жюст не может сделать это за него – его собственного выступления ждут только завтра, а сегодня он лишь ухудшит из рук вон плохую ситуацию…
– Предложение принято! – с мрачной обреченностью подводит итоги голосования председатель Колло д’Эрбуа (речь Робеспьера была направлена в том числе и против него), а Сен-Жюст мучительно думает над тем, каким образом ему исправить ошибки, допущенные Максимилианом в сегодняшнем выступлении. Потому что нельзя было опровергать обвинения в диктатуре и тут же требовать новых голов; нельзя было обвинять в заговоре членов Комитетов и не называть имен (кроме трех второстепенных); и уж совсем нельзя было выступать только от собственного имени, а не от имени Комитетов или хотя бы от имени всей партии монтаньяров.
Слушая однообразно-иронические речи Вадье, каким-то образом оказавшегося у трибуны (на самой трибуне все еще стоит Робеспьер) и вновь говорящего что-то странное, не имеющее к происходящему никакого отношения (кажется, снова о деле старухи Богоматери Тео), Сен-Жюст чувствует, как в нем впервые зарождается глухая злоба по отношению к Неподкупному. Он топит их всех.
Разве поможет распечатка нелепой речи Робеспьера исправить ситуацию? Речь, в которой он не предложил никаких конкретных мер, кроме собственного заявления, что его жизнь, отданная борьбе за счастье народа, подошла к концу: «Некоторое время тому назад я обещал оставить притеснителям народа страшное завещание. Теперь я опубликую его с независимостью, соответствующей тому положению, в которое я себя поставил. Я завещаю им ужасную правду и смерть!» – так, кажется, он сказал? Ну вот, это «завещание» и опубликуют, на большее Неподкупный может не рассчитывать. Да и будет ли его речь опубликована? Похоже, что нет. Нет, потому что Сен-Жюст вдруг слышит чей-то резкий и яростный голос:
– Граждане, прежде чем быть незаслуженно опозоренным, я обращусь ко всей Франции, которую вы представляете… Пора, наконец, сказать правду! Один человек парализует волю Национального конвента, и этот человек, речь которого вы только что слышали, – Робеспьер!
Да, этот человек – Робеспьер… А это – Камбон, депутат, чья голова должна была упасть первой, если принять речь Максимилиана за основу…
– Граждане, дайте сказать и мне! Мы должны сорвать маску лицемерия, чье бы лицо она не прикрывала! Если окажется, что мы действительно не можем высказывать открыто свои убеждения, то я предпочту, чтобы мой труп стал престолом для честолюбца, чем благодаря своему молчанию стану его невольным сообщником!
Билло-Варрен… А вот и Фрерон:
– Билло-Варрен прав! Где же свобода мнений, граждане? Что стало с нашим Конвентом?!
– Неужели я не имею права высказывать свои собственные взгляды? – запальчиво отвечает Робеспьер.
А вот этого не следовало говорить, гражданин Робеспьер. Какие такие свои «собственные взгляды»?… Так говорил в Конвенте и Дантон…
– Но мы желаем этого права и для себя! – парирует Билло. – Граждане, я требую, чтобы речь Робеспьера, прежде чем она будет опубликована и разослана по Коммунам, пошла на проверку в оба наших Комитета…
– И я требую этого!… И я!… И я!… Мы все требуем! – то тут, то там с разных концов зала раздаются отдельные голоса.
Недоуменная публика на трибунах безмолвствует. Но Конвент – это уже не та трепетная аморфная масса, послушная рукам докладчика, как это было всего несколько минут назад. Депутаты как будто стряхнули с себя оцепенение. Теперь в глазах многих Сен-Жюст видит уже ничем не прикрытую ненависть, и хотя страх еще сидит в этих людях, в них начинает просыпаться и возмущение. Сен-Жюст понимает, что совершается нечто непоправимое, но молчит, вжавшись в свое сиденье, сцепив зубы и до боли в суставах сжав свои скрещенные на груди руки.
Но Робеспьер… Робеспьер, кажется, этого еще не понимает. Он не может сдержаться:
– Как, направить мою речь в Комитеты?! Мою речь будут проверять те, кого я в ней обвиняю?!
– А кого ты обвиняешь, Робеспьер? Назови имена! – бросает ему в лицо Билло-Варрен, один из действительно обвиняемых (и сам это знающий).
Робеспьер несколько мгновений неподвижно смотрит ему в глаза. А со всех сторон зала уже раздаются отдельные голоса, которых становится все больше:
– Имена! Имена! Назови имена! Нам нужны имена!
– Почему же он не назовет имена… – сквозь зубы цедит Сен-Жюст, так тихо, что его слышит только сидящий рядом с ним Кутон.
Ему хочется встать и крикнуть эти имена, которых он очень хорошо знает, самому. Но он знает также, что этого нельзя делать – толку не будет, а его завтрашнее выступление будет провалено. Может быть, Кутон?… Нет, поздно – Сен-Жюст слышит имя Кутона.
– Робеспьер, ты боишься назвать имена, потому что тогда тебе придется назвать слишком многих? Пусть это сделает Кутон, у него уже наверняка припрятан весь список, – называя имя Кутона, Панис, этот один из самых осторожных и едва ли не трусливых депутатов, смотрит не на калеку, а на сидящего рядом Сен-Жюста. И вдруг он взрывается: – Я что, тоже есть в вашем проскрипционном списке?
– Что же ты скажешь на это, Робеспьер? – раздается чей-то голос из среды депутатов-монтаньяров.
– Я не буду отвечать на подобные выпады! – уже тише говорит Робеспьер, но потом громко выкрикивает, обращаясь ко всему залу: – Зачем жить, если правды не существует? Какие списки?…
– Те, что вы составляете с якобинцами! Фуше – он разве не в вашем списке?
«Он сам ему и сказал, что он в списке – Фуше», – мрачно думает Сен-Жюст (Фуше уже много дней не появлялся в Конвенте). – Итак, Панис назвал настоящего главу заговора. Так что же Робеспьер? Неужели он и теперь промолчит?»
– Сейчас я не хочу говорить об этом человеке. Я просто выполнил свой долг. Пусть другие теперь выполнят свой…
– Вот мы и выполним свой долг! – выкрикивают некоторые депутаты, и в их голосах слышится почти неприкрытое торжество.
– Когда человек хвалится тем, что обладает мужеством добродетели, он должен доказать это, показав, что он обладает еще и мужеством говорить правду. Иначе все назовут его лицемером… Гражданин Робеспьер должен назвать имена тех, кого обвиняет… – резонно заявляет представитель Шарлье.