Выбрать главу

— Ну как я? — вдруг спрашивает Майк. — Давайте выкладывайте, как я?

— Ты — это ты, — откликается павлин, — и этим все сказано.

— Ну, если этого достаточно, — говорит Майк, поднимаясь с тахты, и тут впервые замечает в отдалении, у двери, Пундта, замечает, но отнюдь не ждет объяснения от него самого, а ждет объяснения или сообщения от Янпетера Хеллера, и Хеллер, кивком подозвав старого педагога, разрешает себе представить:

— Господин Пундт — господин Цох.

Этим Майк, видимо, удовлетворен, он уже собирается отвернуться, но Хеллер продолжает:

— По личному делу, господин Пундт хочет поговорить с тобой по личному делу, поэтому я впустил его.

Теперь Майк, выпрямившись во весь рост, еще раз поворачивается к Пундту, заложив большие пальцы в накладные карманы.

— По личному?

— Харальд, мой сын Харальд, — говорит Пундт, — вы его знали? Харальд Пундт? Студент.

— С ним что-нибудь стряслось? — спрашивает Майк.

— Он скончался, — отвечает Пундт.

Майк Митчнер отворачивается, сдвигает в сторону стопки писем, блокнотов, фотографий и, прижав подбородок к груди, медленно говорит, словно обращаясь к ним:

— Да, я припоминаю Харальда, хотя знал его давно, очень давно, в те времена, когда я исполнял песни протеста, но я припоминаю его, и ресторан-погребок, где подают венгерский суп-гуляш, ресторан назывался «Четвертое августа», сам не знаю почему, может, это день свадьбы хозяина. Так вот, мы все, бывало, там сидели, вся наша компания, суп в ресторане был острый и дешевый, и, поедая эту отличную еду, мы обсуждали тот или иной наболевший вопрос, компания наша, все более или менее друзья, видела свою задачу в том, чтобы жестокая несправедливость или, скажем прямо, беспримерная гнусность не оставались безнаказанными, не исчезли бесследно из памяти общественности. А потому мы писали читательские письма, груды читательских писем; мы обсуждали эти вопросы, устанавливали очередность и затем засыпали редакции градом читательских писем. Харальд? Что еще можно о нем сказать? Он ел гуляш, как и другие, писал письма, как и другие. Что-нибудь особенное? Быть может, его энтузиазм, да, я припоминаю взрывы его энтузиазма, нам приходилось привыкать к ним, а возникали они автоматически почти после каждого предложения, да, я помню энтузиазм, подчас необоснованный, с каким он встречал все наши планы. Больше мне рассказать нечего. Больше нечего.

Майк Митчнер, вновь обернувшись к Пундту, с сожалением пожимает плечами.

— Этого мало, я понимаю.

— Нет, — говорит Пундт, — вы очень мне помогли, я вам признателен и еще раз прошу извинить за беспокойство.

Певец стоит недвижно и смотрит теперь только на Янпетера Хеллера, который подает Пундту знак: скоро, мы скоро увидимся.

4

Этот полицейский Рите Зюссфельд не знаком. Он, правда, утверждает, что несет службу в ближайшем отделении на Оберштрассе и будто бы уже в течение полутора лет ежедневно во время дежурства проходит по Инноцентиа-штрассе, и все-таки Рита никогда прежде его не видела, ни одного, ни в сопровождении тех полицейских, кто не только с ней знаком, но каждый по-своему расположен к ней. При первом же взгляде на его смущенное безрадостное лицо она понимает, что человек этот ни разу не получал от нее бутылки коньяку; она понимает, кроме того, что ей ни разу не приходилось вступать с ним в спор по поводу своего специфического участия в движении городского транспорта. А потому он, конечно же, пришел не из-за нее, о чем и объявляет еще в прихожей:

— Скажите, здесь проживает господин Меркель, господин Хайно Меркель?

Рита Зюссфельд решается на косвенный ответ, она молча указывает на полуоткрытую раздвижную дверь, за которой видна гостиная или, что на первый взгляд даже куда вероятнее, грандиозный мебельный склад, где стоят унаследованные кушетки, шкафы, сундуки, комоды, напольные часы и множество столов. Здесь вам предложат свои услуги ореховое дерево и вишневое; здесь теснят друг друга итальянский буфет, готический чудище — шкаф, стол в стиле ренессанс на резных ножках в виде единорогов, стол в стиле бидермейер, кресло, обитое старинным французским гобеленом.

Незнакомый полицейский в нерешительности, той самой нерешительности, которая не позволяет нам сесть в этнографическом музее на стул-экспонат, но Рита Зюссфельд, протянув руку в сторону унаследованного склада, ободряет его: