До чего же глубоко вкоренилась в нас эта дурацкая потребность в принципах, которые нас замораживают и все упрощают: вот — добро, а вот — зло; они создают защитный слой, эти принципы; тебя напичкивают ими, и ты становишься непробиваемым, готовым отвергнуть любую мольбу, именно в такую ночь, когда выходишь на дежурство, в дюны, когда восточный ветер гонит поземку, а тут вдруг тебя кто-то окликает, кто должен бы тебя страшиться и потому помалкивать. Откуда набрался он мужества назвать меня «дружище», он, с которым нас все, решительно все разъединяло, который был у меня в руках с первого же мгновения, что почувствовал он во мне такого, что побудило его обратиться ко мне с этим словом, когда я вышел из казематов, поднялся в дюны и проходил мимо, не подозревая, что он лежит в снежной впадине, куда, видимо, поскользнувшись на обледенелом песке, упал, но откуда выбраться ему не хватало сил. Он знал, конечно же, что я принадлежу к охране, и все-таки обратился ко мне, он же видел, как я поднимался от казематов, служивших в ту пору складом боеприпасов, старинных, уткнувшихся в землю укреплений, внутри которых тянулись бесконечные стеллажи с морскими минами и торпедами; торпеды, правда, все устаревших типов, да и мины допотопные, видимо, их не считали на что-нибудь годными, но уничтожить тоже не решались, вот и хранили, а мы уже вторую зиму несли здесь караульную службу. К тому же он видел, что я вооружен, а кто при оружии, тот наверняка его заклятый враг, но он не затаился, не дал мне пройти мимо — а я бы прошел, не заметив его, — он окликнул меня, протянул ко мне руки, костлявые, отощавшие, мне их одной пятерней сгрести ничего не стоило:
— Эй, дружище? Помоги мне, дружище!
Он лежал на снегу в тонкой полосатой концлагерной куртке, без шапки, коротко стриженный, но темнота ночи мерцала бликами, благодаря чему я разглядел его лицо: с резкими чертами, своенравное и даже самодовольное. Нет, все это я разглядел не сразу, это я позже пристальнее всмотрелся в него, намаявшись с ним, но одно я все-таки разглядел: страха этот человек не испытывал. Он, которому удалось сбежать из охраняемого лагеря, которого они разыскивали с собаками — а тем стоило только взять его след на снегу, — страха он не испытывал и даже, казалось, не очень тревожился, прислушиваясь к звукам в той стороне, где далеко за дюнами, далеко за густым сосновым бором был расположен лагерь.
— Уведи меня отсюда, дружище, — сказал он, с трудом поднявшись, и нетерпеливым жестом показал вниз, на темнеющий каземат, словно знал, что там он будет в безопасности. — Ну же, пошли, идем.
Но я медлил, снял с плеча карабин, трофейный карабин старого образца, и стоял, и глядел на него, а далеко в ночи, за его спиной над горизонтом взвивались вверх яркие вспышки, оттуда к нам приближался фронт.
Мы стояли друг против друга — я во всеоружии своих преимуществ, и он, странноватый человек, ничуть не обескураженный или отчаявшийся, как если бы все для него было кончено; нет, он, казалось, скорее исполнен был непреложной уверенности, что я, кого он назвал «дружище», не выдам его; и эта уверенность поражала меня, приводила в замешательство, и, быть может, именно тогда я впервые почувствовал, что такой противник мне не по плечу.