К десерту подавали сыры, чаще мягкие – их ели с сахаром; желе и пирожные; разные фрукты.
Так, гоголевский Хлестаков не без воодушевления «вспоминал»: «На столе, например, арбуз – в семьсот рублей арбуз. Суп в кастрюльке прямо на пароходе приехал из Парижа; откроют крышку – пар, которому подобного нельзя отыскать в природе».
Поесть, и вкусно поесть, на Руси любили. Да и другой, будто списанный с натуры герой, Собакевич, угощая Чичикова, гневался на немецких докторов, выдумавших диету: «Что у них немецкая жидкостная натура, так они воображают, что и с русским желудком сладят! <…> У меня, когда свинина – всю свинью давай на стол, баранина – всего барана тащи, гусь – всего гуся! Лучше я съем двух блюд, да съем в меру, как душа требует».
Добрый знакомец поэта Александр Иванович Тургенев грешил той же слабостью: после обильной трапезы, – а его страсть к еде была столь велика, что Жуковский подшучивал над приятелем, точнее над его непомерным желудком, где умещались «водка, селёдка, конфеты, котлеты, клюква и брюква», – он имел обыкновение засыпать за столом и тут же просыпаться, дабы продолжить беседу. Удивлялись русскому хлебосольству и русскому аппетиту иностранные гости: «…Всё-всё, что только может быть возложено на алтарь желудка, было подано к столу и съедено».
Однако как нестерпим в приличном обществе дурной гастрономический тон! Вот и разборчивый жених у Пушкина, в ответ на предложения друзей, сватавших тому очередную невесту, гневно восклицает:
Немыслимо из такой «невежественной» семьи взять себе жену!
Расхожую истину, что желудок якобы добра не помнит, Александр Сергеевич оспаривал: «Желудок просвещённого человека имеет лучшие качества доброго сердца: чувствительность и благодарность».
«И пунша пламень голубой»
Александр Сергеевич и в жизни, и в поэзии воздал должное божественным горячим напиткам: жжёнке, пуншу (арак, чай, вода, лимонный сок, сахар смешиваются и поджигаются); глинтвейну (в красное вино добавляют пряности и ставят на огонь); грогу (в водку добавляют сахар, воду и лимонный сок) и даже гоголь-моголю (желток сбивается с сахаром и ромом).
О последнем, вернее, об одной лицейской шалости, с ним связанной, и о последствиях оной, поведал товарищ поэта Иван Пущин: «Мы, то есть я, Малиновский и Пушкин, затеяли выпить гоголь-моголя. Я достал бутылку рому, добыли яиц, натолкли сахару, и началась работа у кипящего самовара». О той пирушке узнал инспектор, затем – директор Лицея, – он-то и донёс о ней самому министру. Дело могло принять самый дурной оборот, но обошлось лишь лёгким наказанием: велено было зачинщикам в течение двух недель стоять на коленях во время молитвы да пересесть «на последние места за столом».
Но со жжёнкой, приготовленной изящными ручками юной тригорской барышни Евпраксии Вульф, милой Зизи, ничто не могло сравниться!
Восхищения друзей брата Алексея – Николая Языкова и Пушкина, их поэтические восторги и похвалы – доставляли юной Зизи немало радости.
«Сестра моя Euphrosine, бывало, заваривает всем нам после обеда жжёнку: сестра прекрасно её варила, – много позже вспоминал Алексей Вульф, – да и Пушкин, её всегдашний и пламенный обожатель, любил, чтобы она заваривала жжёнку… и вот мы из этих самых звонких бокалов, о которых вы найдёте немало упоминаний в посланиях ко мне Языкова, – сидим, беседуем да распиваем пунш. И что за речи несмолкаемые, что за звонкий смех, что за дивные стихи то того, то другого поэта сопровождали нашу дружескую пирушку!»
Жжёнке, что собственноручно варила Евпраксия Вульф, посвящён поэтический диалог друзей – Языкова и Пушкина. Ах, как сладостно вспоминал Языков о дружеских пирушках, «когда могущественный ром с плодами сладостной Мессины», вступив в союз «с вином, переработанным огнём», «лился в стаканы-исполины!»
Обычно застенчивый Языков преображался и восторженно воспевал то ли волшебный напиток, то ли его создательницу: