Однако не он, слава Богу, заинтересовал меня.
Филимоновская игрушка стадами паслась в местном музее. Коровы и лошали, козы и медведи, отчего-то черепахи жили на столах и подоконниках. Бабы в красных платьях, и мужики с топорами пестрели повсюду и увеличивали население города вдвое.
Свистнуло время в глиняный свисток, да и всё провалилось куда-то.
Не поймёшь что нужно сохранять.
Рядом, чуть дальше по дороге, был поворот к селу Николо-Жупань. В этой Жупани стояла заброшенная усадьба, прошедшая весь скорбный путь русских усадеб — от дома отдыха к детскому дому, а потом и вовсе к разорению. Встреченный селянин, впрочем, говорил, что скоро дом отдадут наследнице генерала Мирковича, какой-то героической женщине. Я мысленно помолился за успех отчаянного мероприятия, и остался наедине с думой о том, что ничего нельзя вернуть. Как и в начале нашего путешествия я шуршал листвой вокруг заброшенного дома на берегу реки и не верил в благополучный исход для своего Отечества.
Дом отдыха, впрочем, был не просто домом отдыха. Это был дом творчества писателей, которых там перебывало немало. Некоторые писатели даже переругались, и Пастернаку, к примеру, пеняли за то, что он "и 5 членов его семьи провели 222 дня в доме отдыха в Одоеве", меж тем как многие члены Союза стоят в очереди и никуда не едут. Пастернак жил тут накануне и во время Съезда писателей, жизнь была сложна, судьба преломлялась — и это видно по старым групповым снимкам. Там, на старой бумаге, в помарках и чертах серебряной эмульсии возникают между фигурами вихри и разряды.
И об этом времени понятно мало, меньше, пожалуй, чем понимал тот ревизор Литфонда, что старательно выводил красивое число 222 в тексте своей ревизской сказки.
Но кроме Пастернака жили там вполне потускневшие Серафимович и Павленко. Пока мы бродили вокруг заколоченной усадьбы и примеривались, как бы нам спуститься по крутому берегу к Упе, Архитектор спросил меня, как я борюсь с расплодившимися в доме книгами.
Это действительно был хороший вопрос — что имеет смысл сохранять, а что вынести в подъезд, к почтовым ящикам. А потом перетащить на улицу, к ящикам мусорным.
И вот оказывается, что хорошие (многие хорошие) книги часто сохранять не надо — они есть в Сети, и часто проще скачать, перечитать нужный или приятный фрагмент, и закрыть файл. А нужны те книги, что очевидно в Сети не будут. Странные политические раритеты, книги с пометками. Или неочевидный графоман (очевидного графомана всё равно выложат). А вот кто выложит Павленко, кто будет час за часом сканировать и проверять ошибки сканирования какого-нибудь романа Павленко?
Никто не будет.
А вот те самые советские поэты, что никогда не будут оцифрованы — потому что они умерли, и умерли их родственники, а их писательские организации, состоящие из бодрых и крепких стариков, друг снялись с насиженных мест и растворились в утреннем тумане, как жители загадочных городов, покинутых американскими индейцами.
Все вымерли, и всё поросло травой и мочалой, вдруг они написали воспоминания о путешествии в дом отдыха, об электрических разрядах, что трещали между людьми, и добавили к ним наблюдений за путешествием в Крапивну или Одоев.
Но вдруг, отправляясь в Одоев и Крапивну, ты вдруг обнаруживаешь, что эти стихи и пара случайных заметок о Крапивне и Одоеве, Не важно, наконец, Тотьме и Солигаличе, приходятся удивительно ко двору, и чужой город играет новыми красками, и что-то щёлкает в мироздании, будто до конца собирается пазл.
А ведь всё-таки литература двадцатых имела какую-то удивительную лёгкость метафор и сравнений — что-то там сошлось, революция и свобода, выпущенный на волю язык, предчувствие конца этой вольницы, сшибка артистократии с аристократией, и обеих — с народом, непонятно.
Мне кажется, что это именно из-за того, что они жили в новом мире. Жёсткая конструкция сломалась. Перед писателями стояли столы с грудами разных смыслов и приёмов — из разных эпох, и впервые — сразу изо всех сословий.
Единый читатель не сформировался, да и единый редактор — тоже. Говорить можно было сразу со всеми.
И вот тебе хочется сохранить следы этого языка, зная, что в иной, электронной реальности, им места нет. Ты хранишь все эти пылящиеся — не только сверху, но и сбоку книги.
А иногда ничего не происходит, и ты в Тотьму или Крапивну не едешь. А когда тебя выносят из дома, через месяц родственники складывают на первом этаже, у почтовых ящиков стопку поэтов из Тулы и Одоева.
Тут мокрые листья с чавканьем разъехались у нас под ногами и мы, балансируя растопыренными пятернями, поехали к реке на каблуках.