Выбрать главу

Вокруг нас плыл зелёный и серый холодный туман — я чувствовал себя будто внутри аквариума. В этом аквариуме рядом со мной были какие-то гроты, водоросли, непонятные сооружения и неровности бытия.

А ведь я помнил Крапивну совершенно иной — меня привезли сюда на какое-то фольклорное мероприятие, и я чуть не увязался в фольклорную баню с пригожими фольклорными девками.

Меня мягко, но строго вернули и усадили на улице, которую перегородил хоровод.

В него затесался пьяный, что притопывал, прихлопывал и делал нам козу грязными, в машинном масле, пальцами. Хоровод плавно двигался под гармонь, и я вдруг почувствовал себя Генералиссимусом, что стоит на трибуне и, хлопая в ладоши, раздвигает невидимую трёхрядку. Так это было странно, что я тайком покинул назначенное место и поплёлся по улицам.

Сверкали выставленные в окна фольклорные самовары.

За занавесками пили чай потомки поставщиков гусиного пера, бондарей и шорников. Прошёл мимо наследник бортников, заметно шатаясь от хмельного мёда. Тогда, далеко уж отойдя от праздника и народных напевов, закурил под щитом с лаконичной надписью "1389" и стёршимся рисунком, похожим на изображение конопли.

История Крапивны была прихотливой — с юга часто приходили ожидаемые, хоть и нежеланные гости.

В конце шестнадцатого века зазвенели над Крапивной сабли Девлет-Гирея и история её пресеклась. Разбрёлся народ по окрестностям, и лишь крапива проросла на пепелищах.

И, как замечает летописец: "Далее история о городе сём не упоминаема. Кроме того, что в смутныя времяна подвержен был он соблазнам и, чаяв держаться законных своих государей, часто предавался самозванцам".

Глеб Иванович Успенский Крапивны не пощадил, бросив в одном из рассказов: "Городишко оказывается самый обыкновенный: грязь, каланча, свинья под забором, мещанин, загоняющий ее поленом и ревущий на нее простуженным голосом, — все это, вместе с всклокоченной головой мещанина и его рубахой, распоясанной и терзаемой ветром, составляет картину довольно сильную по впечатлению.

Осенняя непогода в полном разгаре. Уездная нищета еще унылее влачит свои отребья и недуги по грязи и слякоти, вся промоченная до нитки проливными дождями и продрогшая от холодного, беспрерывно ревущего ветра. Не хочется ни выйти, ни взглянуть в окно".

Впрочем, сейчас было довольно холодно. Я приплясывал, а Директор Музея начал чертить какие-то пассы в воздухе, объясняя суть засечной черты. Чем-то он напоминал мне человека из заграничных фильмов, что одним взмахом руки меняет картины на фантастических экранах-голограммах.

Раз! — и рука описывала полукруг — по всей южной границе России от Брянских до Мещерских лесов. Ладонь начинала движение где-то на Жиздре, проникала через Белёв к Одоеву, затем поднималась к Ясной Поляне, и снизу обходя Каширу врезалась в Мещерскую болотину. И, наконец, уже остановившись, делала два движения вниз — к Шацку и Ряжску.

Два! — и растопыренные пальцы показывали поваленные деревья. закреплённые под углом и ложащиеся друг на друга. Три! — и он изображал Ивана Грозного, приехавшего инспектировать наш суковатый аналог Великой Китайской стены. Тут в ход шли совершенно неприличные жесты. Иван Грозный в этом пересказе напоминал генерала, заставшего дембелей за ловлей бабочек.

Видел я как-то такую картину, и оттого представлял хорошо трепет воевод. Представлял я и незавидную судьбу подчинённых Директора, что, к примеру, допустили бы в его музей хулигана, написавшего короткое неприличное слово на мраморной ягодице.

Но деревянная стена вместе с бревенчатыми стенами крепостей давно превратились в труху, тлен, смешались с землёй и водой.

Для Толстого Крапивна была городом начальственным. Дело в том, что Ясная Поляна входила в Крапивенский уезд. Тут Толстой был мировым посредником в шестидесятые, в семидесятые — секретарем дворянского собрания и губернским гласным от крапивенского земства. В восьмидесятые его избрали уездным предводителем дворянства.

Меня эта судебная деятельность Толстого всегда занимала. Однако ж относился я к ней с опаской, как теме, которая бередит душу, и выводы твои никому не нравятся — ни правым, ни левым, да и самому себе не нравятся. Ибо взялся ты говорить о вещах несовместимых и нерешаемых.

А тут человек с идеалами вмешивается в самое угрюмое, что есть между людьми. Разве что обычная война буде поугрюмее судебной войны.

Причём Толстой год от года подходил к этой бесчеловечной судебной машине, совал в неё палки, подманивал, разговаривал с ней по-русски, хотя, как известно, она говорит только по-арамейски. Но, и говоря по-арамейски, она понимает только себя.