Бывают, конечно, попытки — вот Маковецкий вспоминал, что латыш Озолин и его жена — саратовская немка как-то не сразу обрадовались постояльцам: "Я просил начальника станции взять отпуск и перебраться с семьей куда-нибудь. Нужен воздух, тишина, место для нас, ходящих за Л. Н. Но ему, и особенно его жене это показалось до того неожиданным; покрутила головой: это невозможно".
Жена — особое дело. Жёны всегда сомневаются в человеке, которого внесли или ввели в дом, разрушая хрупкое благополучие. Они чутки к будущему.
Толстой умирал.
Жизнь была устроена жестоко и мудро.
Когда мы с Директором Музея вышли курить, то увидели, что на другой стороне стоит что-то чёрное. Это был паровоз, в который можно было залезть.
В темноте мы обошли вокруг музея.
— Ты понимаешь, — сказал Директор, — это ведь музей капитана Кука. Он приплыл Сюда много поколений назад, и его стремительно съели. Но потом благодарные аборигены сохранили все, что можно от Кука — дом и пуговицы, таз и книги, бритвенный прибор и кортик, астролябию и походную койку, медальон и ночную вазу… И теперь мы стоим под чужими звездами, за иным тропиком, в другом полушарии, и глядим на музей Джеймса Кука, которой кончил здесь свои дни.
— В каком-то смысле все мы съели Толстого, — сказал я, чтобы показаться чуть более умным. Страх уберёг меня от каламбуров по поводу фамилии.
Наутро образованный туземец крикнул нам:
— Братцы, вы — Битлз?
Директор сурово отмёл его догадку.
Кажется, он предпочитал "Ролинг Стоунз".
На следующий день я, к совершенному изумлению, обнаружил в посёлке Лев Толстой Красную площадь.
Это была настоящая Красная площадь, с красной зубчатой стеной. В эту стену были даже вмурованы какие-то таблички.
На месте Мавзолея стоял зелёный танк "Иосиф Сталин — 3".
Я вдруг почувствовал себя человеком с невидимой гармонью, что идёт мимо Генералиссимуса на Мавзолее, и он, тоже невидимый вождь, пародирует меня, бредущего в колонне демонстрантов.
Человек в белом кителе с золотой звездой стоит на трибуне и, хлопая в ладоши, раздвигает невидимую как и он сам, трёхрядку. Это было повторением какой-то давней мысли, будто неотвязного сна, и так это было странно, что я, как и раньше, бочком, криво, двинулся по дорожке и поплёлся потом по улицам.
Сказать, что астаповская Красная площадь меня поразила — ничего не сказать.
Да и остальные сооружения этого города меня поразили. Рядом с химерической Красной площадью находилось кафе "Софья".
Ну, конечно, Софья — как же ещё.
Географическое движение Толстого остановилось, и время теперь длилось до того часа, когда путешествие оборотится вспять — на родину, к зелёной палочке.
А тогда, много лет назад, ещё в Белёве спутники Толстого "не решили ничего и взяли билеты до Волова. За Горбачёвом опять советовались и остановились на Новочеркасске. Там у племянницы Л. Н. отдохнуть несколько дней и решить, куда окончательно направить путь — на Кавказ, или, раздобыв для нас, сопровождающих Л. Н., паспорта ("У вас у всех виды, а я буду вашей прислугой без вида", — сказал Л. Н.), поехать в Болгарию или в Грецию. Л. Н. намечал обе эти страны, предполагая, что там его не знают. Он не помнил или не знал, как он известен и в Болгарии. Ни на одном языке в мире, не исключая английского, чешского, нет столько переводов последних писаний Л. Н., как на болгарском. Но никто из нас тогда и не думал объяснять Л. Н., что ему скрыться надолго нигде нельзя". Они, как пишет Маковицкий, ехали рязанской равниной. Городки редко попадались да не у самой линии железной дороги. Данков — в двух верстах. Раненбург тоже вроде того. Они советовали доехать до Козлова.
Толстой умирает утром 7 ноября по старому стилю. В 6.35 31 октября Толстой спускается с поезда в Астапово, а ровно через неделю, в 6.05 седьмого числа доктор регистрирует последний вздох. Жену его так и не пускают к нему. Маковицкий пишет: "В 5.20 вошла Софья Андреевна, сидела в трех шагах от кровати, шепталась с Усовым, который сидел слева от нее. Между нею и кроватью стояли Никитин и я. Если бы Л. Н. очнулся и она хотела бы подойти, мы загородили бы путь. Побыла минут восемь, поцеловала темя Л. Н., потом ее увели".
Есть странное и страшное фото, что часто считают постановочным. Это фотография Софьи Андреевны у окна комнаты озолинского дома, где лежит больной Толстой. На самом деле это не фотография, а кадр из документального фильма братьев Патэ. Фильм этот доступен, и постановочного, кажется, в нём немного.