Выбрать главу

Здесь, в дачной местности, ночные забавы были видны по обгорелым вешкам, откуда стартовали ракеты и где накануне крутились шутихи.

Правда, на участке Синдерюшкина ничего подобного не было — там была какая-то особенно отчаянная белизна пустоты.

Ничего чёрного — ни кустов, ни забора, ни вешек — не было.

Всё было облеплено не тронутой китайским порохом и прочим новогодним весельем кристаллической водой, и это придавало местности сказочный вид.

В этот момент я подумал о том, что и мне был бы нужен крепкий дом, пахнущий деревом, в который нужно возвращаться из путешествий и развешивать по стенам африканские маски. И я сразу же задумался — сам я придумал эту фразу или прочитал у кого-то.

Итак, жить в бревенчатом доме — среди пустых глухонемых дач зимой. Выходить из дому только ради того, чтобы поссать с крыльца.

Вот как Синдерюшкин.

Синдерюшкин был один. Это мне не очень понравилось, потому что я думал застать хоть какую-то компанию. К Синдерюшкину собиралось несколько наших общих друзей. Про одного я знал, что его не отпустила жена, но не подозревал, что вообще никто так и не доехал.

На мангале у крыльца явно только что что-то жарили, да и сам хозяин выглядел приветливо.

Слово за слово, я вытащил бутылку. Он, впрочем, поставил на стол свою.

Вечер пал на дачный посёлок, как рыхлый сугроб с крыши.

Стало темно и уютно. Трещала печь.

Попискивало и мурлыкало какое-то необременительное радио.

Моя бутылка быстро опустела, и Синдерюшкин, вдруг задумавшись, начал смотреть в зелень бутылочного стекла как в калейдоскоп.

— Ты знаешь, — сказал он. — Ты знаешь, очень странная погода. Она тоже это отметила.

Я понял, что он говорит о женщине, которая справляла с ним Новый год и только что уехала.

— Она сказала: «Хорошо, что я запомню твою дачу именно такой». Так она сказала, будто проговорившись, и внутри меня натянулась какая-то нитка.

Я понял, что что-то у моего друга пошло не так. Но он продолжил:

— То есть, она уже давно внутренне прощалась со мной, с этими деталями моей жизни, и я пришёл в ужас, хотя вида не подал. Что мне подавать вид — будто это могло что-то изменить. Печь моя, между тем, оказалась довольно прожорливой, и я скормил ей не только многолетние обрезки досок и даже два стула. Стулья, впрочем, были гадкие, битые жизнью и ломаные чьими-то телами.

Но я возвращался к этим деталям моего состояния, к исчезновению меня из её жизни, быть может, мнимому.

Наши отношения меня многому научили. Я перестал бояться утраты — так солдат на войне привыкает к своей и чужой смерти.

Невозможно бояться всё время, потому что либо сойдёшь с ума, либо привыкнешь.

И вот я перестал бояться, потому что так страшна была сама мысль об утрате. Я постоянно думал, зачем я нужен ей — небедной и красивой женщине. Ответа на этот вопрос я не находил. Если бы это был каприз, это что-то объяснило бы. Но это был не каприз. Возможно, это был подаренный мне последний шанс устроить свою жизнь, но я упускал его, выпускал из пальцев, как юркую ящерицу.

Как ящерица этот шанс покидал меня, оставляя только странное ощущение чего-то мелькнувшего. Встреча за встречей — это ощущение не покидало меня.

Всё было как в страшной хармсовской истории о человеке маленького роста, который всё бы отдал, чтобы быть чуточку повыше. И вот перед человеком являлась волшебница, а человек не мог вымолвить ни слова.

Волшебница исчезала, а человек сгрызал до основания ногти сначала на руках, а потом на ногах.

Слушая эту исповедь, я ещё не понимал своего положения и решил сострить, вспомнив вслух старую цитату. Рассказ кончался словами: «Вдумайся в эту басню, — заключал Хармс, — и тебе станет не по себе».

Но мне и так уже стало не по себе, потому как надежда на гармонию дачных посиделок таяла у меня на глазах.

Ещё бы мне не стало не по себе. Кто бы подумал иначе?

Синдерюшкин продолжал рассказывать мне свою историю, и я вдруг понял, что он давно и непроходимо пьян. Так бывает, когда остановишь человека, спросив у него дорогу, и повторишь свой вопрос несколько раз. Ан нет, он тебя не слышал, — это противоречие между внешней нормальностью и каким-то внутренним безумием и ввело тебя в заблуждение.

Синдерюшкин, рассказывая о своей возлюбленной, напоминал мне какого-то героя. И прошла целая бутылка, прежде чем я догадался.

У одного писателя, что создал эпопею, в которой хождений много, а мук — мало, был такой герой Иван Ильич. Мысли этого Ивана Ильича, стоявшего посреди половодья Гражданской войны, как заяц на острове, были схожи. Этот герой всё вспоминал, как с ним прощалась его жена у стены вокзала, и вот он хотел понять, чем не угодил ей? Потому что этому герою казалось, что в страшный час смуты люди должны, наоборот, крепче прижаться друг к другу. Этот герой сердился, он разговаривал с невидимым собеседником, упрекая свою жену: хорошо, найди, милая, поищи другого такого, кто будет с тобой так же тютькаться… Но тут же одёргивал себя и выходило, что сам этот оставленный мужчина не очень-то и хорош. И вот он обычный человек, которых много. Только случайно выхватил номер в лотерее: его полюбила девушка, в тысячу раз лучше, умнее, выше, и так же непонятно разлюбила…